Fragments on Bobrov

Poetry magazine is conceived as a trilingual publication, featuring professional literary translations into English and Spanish for each piece. Unfortunately, the editorial resources are currently extremely limited, and not all published materials are accompanied by such translations. At present, we are working both on new issues of the magazine and on translating already published materials into English and Spanish. We invite readers to explore the original Russian version of this publication.

 

В «Древней ночи вселенной» всё пребывает в состоянии совмещённой с движением статики, то есть в ситуации изначально неразрешимого парадокса. Буквально во взаимоотрицании бытования материи либо прочей сущности, эту материю просвечивающей. Персонаж, время, ритм, Бобров пишет самым что ни есть банальным четырёхстопным ямбом, а сменяющиеся и расплывающиеся пространства, содержимое текста, находясь в динамике, стоят на месте.

Примерно в таком совмещении состояний пребывает художественный язык поэмы, барочное нагромождение избыточных подробностей, внешне-описательных и моно-диа-полилоговых, застигнутых в движении, где линии параллактически смазаны согласно направлению жеста, а объект застревает, не останавливаясь. Сродни свойствам оптики доцифровой эпохи, когда выдержка измерялась неподвижностью застывшего перед объективом тела, в прежние времена людям приходилось подолгу не двигаться в ожидании щелчка затвора, поскольку малейшее смещение могло привести к смазыванию изображения. Чтение Боброва как длительная выдержка, зрение замирает, текст проявляется на сетчатке.

Состояние оцепенелого потока, вязкое, поглощающее, прессующее, странная пневматологическая густота, не кислород, но монолитное сгущение, допускающее членение инструментом, сопоставимым по плотности с самим материалом. Не таксономическая, но тектоническая избыточность, поздний Лотман и динамическое-гетерогенное-взрывное пространство, не гербарий, но циклопическая кладка, склеенная силой трения. Происходящее одновременно не происходит, случающееся, случившееся, темпоральность в таких пространствах условна, переплавлено в сознании мыслящей сущности.

Чтение сродни медитации при нарушенном ритме дыхания, текст съезжает, спотыкаясь о цезуры, вывихнутые относительно ожидаемой метрической сетки, четырёхстопная речь легко графически трансформируется в сплошную шероховатую полосу. По мере погружения метрика оттесняется вовне, оставляя вместо себя акустический след собственного недавнего присутствия.

Бобров фиксирует приблизительно такое шевеление речи, непрерывно-прерывистое, как зрение, которым мы никогда не смотрим целиком, видя мир нарезанным на кадры, динамично-статичным, это проделывается единственно возможным ущербным зрением, моргающим в такт пульсации ещё не успевшей оформиться мысли.

 

________________

 

Существует определённая инерция, сохранение равномерного движения либо равномерного оцепенения, язык-сам-по-себе, убаюканный метрикой самой-по-себе, противоположной смещению либо частично ему сопротивляющейся. Меня, однако, скорее интересует гнутость, неправильность, та версия инерции, где сдвиг по крайней мере допустим, не как оскоплённая мантра, дядясамыхчестныхправил, но как нечто стремящееся вовне, в ту область, где метрика перестает быть скелетом, делается подверженной судороге мышечной тканью.

Существует некоторый поток, спорадически, не смолкая, выплёскивающийся и одновременно цепенеющий, ламинарное течение. Человек с ножницами возле раковины с открытым краном подносит инструмент к статичному потоку воды, отрезает, но это не вода, а полоска белой бумаги, от воды неотличимая. Ламинарное течение в совмещении с нарочитой тредиаковской неправильностью, как бы апеллирующее к ещё не успевшей набить оскомину ныне девальвированной поэтической конструкции. Существует нечто подобное, заскорузлое, дискомфортное, потому что слишком трудно для восприятия из-за герметизации, потому что слишком наскучивает просодически, потому что отталкивает будто выхолощенной ныне архаикой и оттого кажется претенциозно-мёртвым.

Бобровское письмо длится, движась и застыв, не застывая, застыв в окончательном значении, на месте, бурлящая, сдвинутая, равномерно-потоковая речь, чьё вывернутое звучание вшифровано в архаику, смешанную с тем, что уже неизбежно само стало архаикой, в лексику, прихотливую и слоистую в духе Пиндара, но мы подчас не различаем смещения, мы привыкли к другой речи, мы не вполне уже умеем воспринимать это как текст, способный оставаться уместным, настоящим по истечении примерно трёхсот лет.

 

________________

 

Его не интересует как таковое зрение. Нешам ослеплён, но ослеплён, освобождён от, через избавление от внешнего зрения, феноменологически. То есть от зрения как совокупности более-менее прагматично-эмпирического принятия as it is, в противовес прочим чувствам, «всему мы учимся чрез ухо, оно есть само слабо чувство, оно обманчивейший орган», прочим чувствам, не только слуху. Нешам полагается на то, что осталось помимо зрения, каждая из частей его путешествия как каждая из частей «Воскрешения» Би Ганя, где осязаемое заныривание в сон длится дольше способности удержать эмпирическое зрение и опирается на разные дистанционные органы чувств, довольствуясь доступными источниками информации.

То есть отказ от прямого в пользу косвенного, от очевидного в пользу спрятанного, от вроде бы полезного в пользу того, что с точки зрения прагматики, в сущности, бесполезно. Вернее, не отказ, в значении добровольности, но утрата, в значении случайности, сюжета обстоятельств. Познание и какое угодно восприятие, через вынужденное, в значении «приобретённое, физиологическое отграничение».

Мы имеем дело с аллегорическим допущением. Нешам, разумеется, символ, его странствие — троп, поэма избегает собственно прямого повествования, нарратива как стройного пути. Разомкнутое блуждание. Одиссей, Эней, Персиваль, Дон Кихот, Блум. Бесцельно блуждающая по постапокалипсису героиня Марксона. Бредущая по монохромному полю троица Тарра-Краснохоркаи. Фауст из второй части, где уже не он, но некая его редуцированная тень растворена в умозрительном пространстве.

Нешаму-символу именно необходимо ослепнуть, чтобы потом видеть, осуществляя требуемое хождение, нащупывая иное, вторичное, зрение через иные, периферийные в сравнении со зрением чувства, он пытается разобраться в строении вселенной. Вселенная при том равнодушна и увечна. Вселенна целая слепотствует.

Он действует привычными средствами, мы все рефлекторно задаем вопросы, паникуем, рефлексируем, убеждаемся в тупиковости, мы просим о помощи. Как Сэмми из How Late It Was How Late бредёт по невидимому Глазго наощупь, Нешам блуждает наощупь по ослепшей, ослеплённой Вселенной, последовательно исследуя хаос материи, исследуя, не видя, землю, воду, воздух, что ещё, смерть, жизнь, прочее, мимо физического научаясь проникать в вещи, во всполохи вещей.

Внутреннее зрение либо оппозиция зрению как априорной данности. Нечто сродни отказу от прямолинейности, своего рода намеренному и неизбежному смещению на территорию, где нельзя более называть предметы, но можно проникать в их содержимое, нельзя говорить как есть, но разрешено говорить-вообще, перечисляя далековатые понятия, тем самым тщетно пытаясь выразить их суть, вернее не выразить, но зафиксировать недоступное в действительности к выражению.

 

________________

 

Мне видится здесь неизбежность невыразимости. Несмотря на финал, патогенная беспомощность сознания, сущности, того, что любят называть душой. «Дух, приемлющий иногда лице первого человека, где только можно, и значущий почти одно и тоже», — пишет Бобров. Проще говоря, эйдос, сущность-вообще, изъясняющаяся вообще-присутствием, накапливающая опыт через нащупывание способности что бы то ни было понимать.

Нешам как мыслящая видеокамера, непрерывно, как аналоговая камера слежения Билла Виолы, заложница неселективного надзора, технически несовершенная, не интерпретирующая, фиксирующая, не в силах пока сделать выводов, возникающие в неволе кадра явления, «я видел всё вокруг себя, не бывши видим сам от них, в окрестности всё тихо было, порядок окружал меня, порядок был во мне самом». Камера движется по непонятной, не поддающейся обобщению, но каким-то образом упорядоченной, некоей вообще-местности, по какому-угодно-пространству, камера перечисляет все попадающие в неё объекты.

Не-зрение сообщает о бессилии зрения, но не-зрение обрекает персонажа на обретение замещающего его внутреннего слепого наблюдения, слежения. Его движение повинуется той же, в том числе метрической, астрофической инерции. Не знаю, получается ли у меня сколько-нибудь внятно выразить мысль.

Из невыразимости нет как такового выхода, вернее выход возможен через фиксацию пребывания в пределах, откуда пресловутые бобровские экфрасисы, внутри которых, как внутри петли, зацикленного видео, всё движется и стоит на месте. Например, описание грозы в шестой песне «Херсониды», «в сей грозной, безбразной туче, и самый мрак чермнеет, рдеет, сокрыв в себе источник бедствий, и некогда на мрачном гробе взрастит печальны гиацинты», they called me the hyacinth girl, не могу выбраться из конкретной длящейся ситуации, я обречён вращаться вслед за камерой, фиксирующей изменения декораций внутри искусственного мира допущения, внутри реального, допустимого текстом, мира.

Нешам не стремится прозреть в финале в том смысле, в каком прозревает обыкновенный слепец, обретающий способность различать предметы. Он не человек, но некая пра-сущность, надевающая на себя время от времени человека, как одежду, это до-личностная, минеральная структура бытия-в-поиске, не-Одиссей, очищенное от телеологии странствие без данности дома. Его сущность как бы и есть язык. Бобров пишет язык-сам-по-себе, процесс его выявления, вполне, если угодно, по-драгомощенковски, пишет не о чем-то, а само что-то, прерывисто-спотыкающейся и вместе с тем монотонной, выгнутой, нарушающей правила речью.

 

________________

 

«De este, pues, formidable de la tierra bostezo, el melancólico vacío a Polifemo, horror de aquella sierra, bárbara choza es, albergue umbrío», — намеренно шероховато-инверсированно говорит Гонгора, вывихнутостью языка демонстрируя смещение геологических пород, шершавый дискомфорт полифемовой пещеры. Язык, скорее всего, не повествует, не только повествует, но интерпретирует при помощи себя, синтаксически репродуцирует осязаемое пространство. Такая выгнутость, лексико-синтаксический барочный дискомфорт онтологически, генеалогически, неизбежно врастает в модерность, Алейсандре, Лесама Лима, Пас, не текст как информация, но текст как средство фиксации какого-угодно пространства, в том числе самого пространства извлечения языка.

«Я вижу тамо тьмы существ, существ нелепых, разновидных, не знали, что во тьме семян животны скрыты, зерна смертных, растки, иль червочеловеки».

Сконструированное приблизительно таким же образом пространство перерождения сущностей, почвы, породы, сперматозоиды, натурфилософия речи, едва ли стремящаяся к описания, но репродуцирующая лексически не вполне называемое. То же на уровне всего текста, болтливо-заискивающе-сбивающегося на ненужные подробности, не в силах избежать лишнего, вовремя сделать паузу, замолчать, промолчать. Бобров, его персонажи-всполохи захлёбываются, речи слишком много, чтобы её избежать, сказанное зачастую избыточно.

«Я лучше хотел из всех сих нравственных звеньев, или частей, составить одно целое и олицетворить невещественное некое, но уже одетое существо в мрачное вретище чувственности, короче сказать, представить себя самого под именем слепца».

Он сам и Нешам, и прочие, которые вполне вероятно влиты в Нешама, как вглубь универсального пра-существа, нет, пра-сущности, мерцания объективированной речи. Представить себя всё-таки не под именем, в значении самоолицетворения, но среди прочих составляющих, фракции из, если угодно, сонма, где одновременно, находясь опять-таки внутри ламинарного потока, ощущаешь до тошноты клаустрофобию с агорафобией.

В действительности это несуществующее, расщеплённое между голосами я, оно обречено непрерывно переговариваться внутрь себя, как пребывающие в бесконечной эпистолярной коммуникации персонажи из головы Джона Барта, они не могут перестать взаимодействовать между собой, они познают посредством процесса речи.

Мыслящий письмо через чтение никогда не перестанет перечитывать одно и то же, говорит Деррида о Целане, я обобщаю, изначально скорее звучало иначе, предназначение требует чтения, чтение никогда не прекращает разбирательств с собственными возможностями, оно никогда не преодолеет обречённости перечитывать, никогда не выберется вовне, я додумываю, искажая первоисточник, никогда не отыщет выхода за пределы перечитываемого.

Иные части монологов топчутся на месте, неспешно проговаривая ненужное, как бы случайно выплёвывая между делом необходимое. Я вслушиваюсь в их верещание, мои глаза, раскачиваясь, блуждают по их монологам, по избыточным восклицаниям, перечням свидетельств, пересказам локальных событий, признаниям, самоповторяющимся размышлениям. Блуждаю по одним и тем же персонажам, местам, каким-угодно-пространствам, заселённым нелепыми одушевлёнными и нет наростами силуэтов, «странными густотами воздуха в разных видах», возможно, изредка, людей. Bárbara choza бобровского языка, система тесных бетонированных лабиринтов языка-вообще, я блуждаю по ним, спотыкаясь о внезапные углы, как надрессированное подопытное животное.