Poetry magazine is conceived as a trilingual publication, featuring professional literary translations into English and Spanish for each piece. Unfortunately, the editorial resources are currently extremely limited, and not all published materials are accompanied by such translations. At present, we are working both on new issues of the magazine and on translating already published materials into English and Spanish. We invite readers to explore the original Russian version of this publication.
В дневнике за 1937 год Ольга Берггольц рассказывает, как её, к тому времени уже исключённую из кандидатов в члены ВКП(б) и пережившую выкидыш после допросов, на праздновании двадцатилетия революции настоятельно попросили покинуть колонну завода «Электросила», к чьей партийной организации она была прикреплена. Отлучённая поэтесса обвиняет изгнавшего её парторга в политической недальновидности, и рассуждение её достаточно поразительно: Ну хорошо, а если б это была не я, которая понимает, что это не политика партии? […] Куда бы, кому бы в объятия толкнул этот дурак и мерзавец человека, который, преодолев в себе боль и обиду незаслуженного исключения, пришёл вместе со всеми продемонстрировать свою преданность?
Мы знаем, что О. Б. вполне искренне верила во врагов и уже из опалы приветствовала аресты тех, о ком сама «сигнализировала» в печати, — и всё же эта реплика изгнанницы с общего праздника содержит в себе нечто таинственное. Мы видим её сидящей на скамейке возле Технологического института, пока мимо продолжают идти украшенные колонны демонстрантов: она курит, давит в себе слезы и словно бы проницает взглядом стены окружающих её домов, обнаруживая за ними страшные комнаты, где организуются враги, ждущие, когда же к ним присоединится — нет, конечно же не она, а кто-то совсем другой, попавший в точно такую же ситуацию. Чуть дальше О. Б. всё-таки проговаривается: Это враги, радеки — искушают меня, приступая как бесы к пустыннику с призывом отречься от всего святого.
Искушение стать врагом, перейти на тёмную сторону истории: сама эта трансформация совершенно сказочная, и порыв к ней берётся из чистой детской обиды и из детской же уверенности в существовании беспримесных злодеев par excellence. Уверенность эта несколько увядает, когда в жернова репрессий попадают друзья (Галкину жизнь преступно ломать. И Лёнькину. И Маруськину. И мою, в конце концов), но парадоксально крепнет при арестах значимых фигур: Заболоцкий — ужасно, т. к. это крупный поэт, и т. к., если его взяли, значит, действительно, подлинный враг. Враги непроявлены, власть выхватывает их из серой общественной тьмы, поневоле зацепляя безвинных — и на этих последних упрямо рассчитывают те, кто был врагом с самого начала и всё ещё остаётся не взят. Цель же, преследуемая ими, непостижима: Как все они могли быть лично заинтересованы в этом? […] Невозможно определить «ихнюю правду», нельзя понять, «чего им (лично) было нужно»?! Вся эта ментальная конструкция даже из России 2025 года представляется раздражающе бредовой, но сама захваченность О. Б. образом непроявленного врага, в которого, поддавшись искушению, можно превратиться по своей воле, заслуживает особого разговора.
Мы знаем, что для того, чтобы стать врагом во второй половине советских тридцатых, не нужно было делать много, а можно было не делать совсем ничего; точкой входа на тёмную сторону мог оказаться любой коммунальный или заводской коридор, вдруг разламывавшийся над бездной уродливого страдания — но это едва ли та опция, которая могла показаться искусительной. Враг, воображаемый О. Б., явно могуществен и коварен, его трудно нащупать, и человеческая необъяснимость его замыслов (не может же быть так, что все эти люди просто хотели быть замученными) делает его ещё страшней и ещё абсолютней. Сколько бы их ни разоблачали, их едва ли становится меньше, присутствие их повсеместно; похоже, что и власть перед лицом этой угрозы тоже теряет хладнокровие. У колоссальной государственной машины просто не может быть жалкого врага: действуя безвидно, не выходя на поверхность, он способен нанести по итогу катастрофический ущерб, который будет очевиден всем. Стать врагом значит сделаться страшным для этого государства, безусловно внушающего страх тебе самому — и это уже подлинный соблазн, реализовать который на практике, однако, никак не возможно.
О. Б. и не пытается его реализовать: изначально подчеркивая, что с ней такое не может произойти, она не только пытается отвести от себя вероятные обвинения на случай, если дневники попадут к следователю, но и обозначает ценностную преграду, не позволяющую ей перебраться на тёмную сторону. Убеждённая, что для превращения во врага достаточно волевого усилия, она не допускает для себя возможности совершить это усилие; и в то же время это исповедание коммунистической веры в критический момент, кажется, призвано заглушить то и дело сквозящую в дневниках догадку о том, что страна захвачена истребительным произволом: я не стану врагом потому, что я честная коммунистка и сама должна бороться с врагами, а не потому, что никаких врагов на самом деле не существует.
Арестованная через год после того изгнания с демонстрации, О. Б. вступит в Большом доме в новую битву с воображением государственной машины, успешно индуцировавшей ей образ врага, но затем отчего-то решившей примерить этот образ к ней самой. В тюремном аду она потеряет ещё одного ребенка и чуть не погибнет сама, но не станет соавтором истории о своем предательстве и тем избежит уже официального превращения во врага, выдержав напор великой уничтожительной фантазии советской власти, заставлявший иных живописать проекты расстрела первомайской трибуны из танка. Этот волевой отказ принять государственную фантазию в её тотальности обеспечивает личное физическое спасение и запускает долгий и болезненный процесс осмысления и разочарования. Мы видим, как после освобождения О. Б. скепсис и горечь захватывают её дневники, достигая точки отчаяния в первые месяцы войны: «Мы проигрываем войну — это ясно. Мы были к ней абсолютно не готовы, — правительство обманывало нас […]. За восемь лет Гитлер сумел подготовиться к войне лучше, чем мы за 24 года».
К городу подступает невыдуманный и подлинно страшный враг, а власть, как оказывается, годами лгала и не подготовила страну к войне — кажется, что последним иллюзиям восстановившейся в партии поэтессы нанесен сокрушительный удар, однако удар этот производит обратный эффект. В июле 1942-го О. Б. вспоминает случившийся за год до того поразительный разговор со своим бывшим любовником Юрием Германом, убеждавшим её уехать из Ленинграда, «потому что немцы возьмут и его, и Москву… и "так нам и надо"». — «Но ведь я же для чего-то жила, Юра, для чего-то была всю жизнь в комсомоле и в партии…» — «А ты за что жила и жертвовала? За сплошные ошибки, за ежовщину, за невозможность писать правду, за то, что сейчас мы позорно бежим?». Восторг и отчаяние охватили меня: «Да, если и за это, то и за это я отвечаю сейчас и отвечу до конца».
Эта неумная и благородная реплика человека, увлечённо охотившегося на воображаемых врагов до тех пор, пока во враги не попытались записать его самого, маркирует совершаемое перед лицом вероятной гибели принятие мифа о советской власти в его целостности, которая теперь уже, безусловно, окрашена трагически. Допуская напрасность своих прежних жертв, принесённых на алтарь государства, которое, как ей сейчас кажется, рискует быть сметённым с лица земли, О. Б. готова принести жертву финальную, погибнув вместе с этим государством — и тем парадоксально утвердить свою и его правоту. Её кредо Мы советские люди и не можем быть ничем иным, зафиксированное в апреле 1940-го, в августе 1941-го звучит как Пусть всё было ошибкой, пусть мы во всём виноваты, — погибать надо вместе с этим.
Избежав гибели, поэтесса и государство упустят шанс к окончательному примирению, и несмотря на победу в войне совместная правота их останется неутверждённой: впереди у О. Б. долгие годы терзаний и непонимания, во имя чего мы так все страдали, презрения к себе и окружающим, стыда и боли: бессмысленные дни, полные ненужных слов, ненужных людей, лжи и водки. В 1954 году она записывает: Ощущение гибели […] не оставляло меня все эти годы начиная с 1946, — и мы понимаем, что речь здесь идёт уже о совсем другой гибели, чем та, что угрожала ей во время войны. Не уничтоженные настоящим и общим врагом, поэтесса и государство проваливаются друг в друга, схлопываясь в одно изувеченное бесплодное тело, увенчанное орденами и многократно промытое в алкогольной лечебнице. Однако та работа раскаяния, которую О. Б. проделывает и в жизни, и в своих записях свидетельствует о том, что человеческое начало в этом химерическом теле не только не угасает, но всё настойчивее и неотвратимей заявляет о себе.
Сегодня, когда многие из нас ощущают себя заложниками в своей собственной стране, трагедия Ольги Берггольц и её близких уже не воспринимается как нечто более не могущее повториться, а самая известная строка «блокадной мадонны», воспроизведённая на тысячах монументов по всей России, как будто бы утратила последний исторический смысл и моральный пафос в феврале двадцать второго года. И вместе с тем, чтение послевоенных дневников истерзанной и кающейся поэтессы сообщает новое, индивидуалистическое наполнение легендарной и опустошённой формуле, убеждая нас в том, что ничто по-прежнему не может быть забыто, а память не принадлежит ни обществу, ни тем более государству.