Poetry magazine is conceived as a trilingual publication, featuring professional literary translations into English and Spanish for each piece. Unfortunately, the editorial resources are currently extremely limited, and not all published materials are accompanied by such translations. At present, we are working both on new issues of the magazine and on translating already published materials into English and Spanish. We invite readers to explore the original Russian version of this publication.
Без «если бы» и «будто». Города уничтожены — даже те, в которые можно вернуться. Но ведь города и возводятся из песка, ничего не стоит отстроить их заново. Тогда иначе. Худшее произошло, всё уже случилось. Но откуда ночью сирены? Это фантом, тревога давно затихла. Но откуда набат. Просто ты лежишь на желудке, и сердцебиение отдаётся в стенках. Всё позади, память утратила силу, которой её с младенчества питали грунтовые воды, память сжалась до фрагмента — предмета, который когда-то застрял в ней, и если это был гвоздь, то теперь она слоями нанизана на гвоздь — случайную точку во времени, точку удара. Заржавленное железо никто не в силах обеззаразить, чистой воды теперь днём с огнём не найти. Стенограммы на ветоши и катушки волнообразно изрытых бумаг с пробами запомнить и прочитать фосфены в закрытых веках или признать родных в световых оболочках, оставшихся от их тел, которые никак не хотят застывать в монументы великой словесности. Без мрачной богемной иронии, кто это ходит по пепелищу, медленно слепнущий от напряжённого вглядывания? Что он ищет под смогом нашей выветрившейся усмешки, которую мы отпустили и задохнулись, обугленные, кто в чём был и кто как стоял, с выражениями надёжной осведомлённости на лицах?
Как тень сгоревшей птицы, отразившаяся / В мутном зеркале крови <...>
— Из сборника «Концерт византийской музыки» в переводе Андрея Сен-Сенькова и Мирьяны Петрович (Ailuros Publishing: New York, 2013)
Затянувшаяся тишина, и в воде колышется сброшенная невовремя шкурка подёнки. Несчастный, ему ведь больше нечем заняться. Немного поодаль крахмально выбритый расторопный хозяин вновь открывает кафану, стоявшую на берегу полуиссохшей реки ещё со времён турков, в оазисе свежей краски сворачивает «закрыто» и делает в воздухе щелчок полотенцем, поднимая от сна стаю резвящейся пыли. Первый же гость возьмёт ракиято себе и спутнице, им подадут белую салфетку для капелек пота и антикварную пудреницу с изображением лебедя. Кто это ходит кругами по пепелищу, медленно слепнущий от напряжённого вглядывания? К вам обращаются, господин. Он вздрагивает. Что же такое скорбь? Экзамен. Сербский поэт Иван В. Лалич родился восьмого июня, в 1931 году. Может быть, воображать раннее лето в Белграде — то же, что пытаться его вспомнить? Несколько лет прокручивать в уме одну единственную строчку из перевода Лалича и не помнить другие — как выискивать среди старых долгов юность в разрушенном ныне городе. Может, в поэзии не бывает войны, но длится непрекращающееся мучение её предчувствия и нарывы болезненных, бесполезных попыток вспомнить, что было до? Он ведь ищет не это. Без «если бы» и «будто», но всё же вопрос неизбежен: что? Веранду сотрясает грохот белой керамики, спутница падает в обморок от избытка чувств, а прежде бледной рукой пытается передать тому человеку зеркальце, зеркальце, но он уже скрылся в развалинах.
Когда ты уходишь, пространство смыкается за тобой, как вода.
Не оборачивайся: вне тебя ничего нет
— Из подборки «Места, что мы любим» в переводе Анны Ростокиной («Флаги», №5)
Всё случилось, всё позади. Тонны гвоздей и стрел, промытые, сушатся на прозрачной леске, под солнцем их гроздья переплелись в византийское ожерелье и камни нагреты, будто ночью лежали на женской шее, но через секунду остужены волнами выстиранных гардин. Осечены словом «мёртвая», где всегда холодно — шкатулка льда внутри пекла, перьевое облако на подпалённых губах. Это металлическое касание выдержано в мезосфере, на высотах ниже нуля в ужасающей близости к солнцу и в абиссале, на глубине обломков и обглоданной плоти. Так сдают выпускные экзамены в первой жаре наступившего долгого лета. Так озноб внезапной сирены сминает сад под чистым и отрешённым небом, а весть о смерти пьянит поначалу, но точь-в-точь такая же изморозь неутолимой мелиссы проступает в пекле созревших, налитых чёрным шелковиц в июне. Тело бросает тень на песок, но не отражается в стёклах трюмо, даже в упор наставленных друг на друга: кто мелькнул там, в конце коридора? Память — усилие не оборачиваться, валун, спаянный речным потоком как плотный сноп ветвей ивняка, сохранённый вдали от опасности, ибо он спрятан внутри неё. Драгоценность, выпущенная из рук, застывает в воздухе, и кромки гардин обдувают её, но время — грунтовый дождь полоснувшего красным граната — тянется по той же шее, в том же часовом поясе, пока способность различения контуров жидкими глыбами не покинет зрение насовсем.
Вторая попытка разложить поэта на детали подобна аутопсии, повторяющей старый знаменитый фокус, когда с изъятием атрибутов жизни из боготворимого нами существа выходит, что внутри его черепной коробки ничего нет, как и внутри, скажем, глазницы лани — одна пустота, ни капли тайного света не брызнет на наши руки из жуткой скважины. И сколько бы ни была известна зрителю анатомия, как бы ясно он ни сознавал абсурдность своих ожиданий, такой фокус, представляющий лишь жестокую иллюзию разоблачения, действует безотказно. На деле сия прискорбная процедура нужна для созданий, которым требуются доказательства — унизительные в своей дотошности, — того, что внутри них хоть что-нибудь было, и для созданий, препарирующих трупы — как утверждение, что они способны отличить мозг быка от человеческого желудка. Но и при жизни сонмы одноклеточных курсируют прихлебателями в органах тех и других, но и при жизни мы оседаем, гаснем, а стопы со временем делаются несколько крючковаты для принятия поэтических ванн в узких лаковых раковинах. Что же такое скорбь, если уже не сонмы одноклеточных и утопание в спящем метане, вернее, что же такое смерть, если не контузия за сутки до авианалёта, вернее, что он там ищет, иными словами, что он там забыл? Но разве он пытается разрезать этот лакомый хлеб, чьи коржи зашпунтованы кровеносным тоннелем, а главы увенчаны розами и глазурью, осыпанной фрагментами бомб? Вот доказательство — это эссе было написано всего по одной фразе из перевода Ивана Лалича, застрявшей в памяти:
Как тень сгоревшей птицы, отразившаяся / В мутном зеркале крови <...>
Всё остальное, мучимое когда-то до просветов на страницах блуждающей библиотеки и не слишком удачно переводимое самостоятельно, было перечитано после. Оказалось, что делать это бессмысленно, память уже выбрала себе гвоздь. Но разве вне его — пустота? Вихрь частиц, принадлежавших покинутым городам, звуковая атака, заточившая струны фригийской арфы в печальный и странный лик под багровой тканью — холодная от нежности, но уже сверху донизу покрытая горючим, она держит в пальцах сухой фитиль. Стражи на башнях дают сигнал начинающейся осады, гребни тяжёлого дыма с каждого края ползут к воротам, она произносит святое слово и синий язык касается фитилька, а мантия вздымается вверх, как фуга. Затянувшаяся тишина, и в воде колышется сброшенная невовремя шкурка подёнки. То, что он ищет, однажды было спрятано им от него самого в искажениях собственной речи, в пустынной парамнезии, ибо он нашёл, что надёжнее всего сохранить это в самом сердце опасности — в точке неприкосновенного покоя.