В сторону камней: о Шамшаде Абдуллаеве

Несколько наблюдений за одним стихотворением, одним эссе и несколькими цитатами Ш.А., помещёнными в ландшафт

 

Или вот: чтобы принять фрагменты этого города за что-то ещё, нельзя смотреть панорамой — тогда непременно вкрадётся то, что не умеет таиться, и выдаст себя с потрохами. Это всегда одно и то же: скажем, водоросли — достопочтенные потроха этой действительности; блики, налипшие на жидкую поверхность ­— колдунья, она норовит так опустить планку, так оголить нутро, свою слёзную слизь, что ты молишь о приливе; некоторые формы отверстий под осыпающейся штукатуркой; цвет — вероятно, о нём следует молчать, не распространяться; наконец, особое соположение камней. Если же сфотографировать, например, крепкую двустворчатую дверь, окрашенную в тёмно-зелёный, недавно, кажется, снятую с петель и водружённую заново после некоторых работ — здание медленно кренится, левая створка налезла на правую, и дверь перестала поддаваться, её чуть не разнесли в щепки, пока не вспомнили снять и подшлифовать, — то можно получить от М. внезапное сравнение, вероятно, меткое; эта дверь, вжатая в эту стену — из города Ф., некоего города Ф., говорю себе я, наделённого в этом языке одной из самых изящных букв, города-ярлыка, к которому, как и ко всем подобным, слишком крепко, бликами, налипли поэтические школы, в общем, место достаточно удалённое, чтобы быть правдоподобным. Мне остаётся принять на веру, что дверь мастерской печатников — словно из города поэта Ш. А., написавшего лучшее стихотворение, скажем, о камнях, или о пароксизме нетерпеливой жертвенности — и провести эксперимент, перетереть камни разных городов, наслоить состояния, сцены застывшего движения или слепки сновидений о пространстве (не назовём же их вслед за всеми — кадрами) и угадать, в каком из них мы себя отыщем. Что если этот пустырь, этот дом, окружённый чистым зиянием, или этот пурпурный камень — на самом деле из моего города, того, что всегда выдаёт себя панорамой, а сейчас вдруг сумел спрятаться в строках о юге? Сегодня такой тяжёлый ветер, что передвинул слякоть
от пустыря к мосту гнилому.

 

Разве не именно так должно работать поэтическое?

 

Возможно, его строкам важнее другое: окраина где-то на плоскогорье, безразличная самой себе — словно лишь безразличие может сохранить достоинство. Выписываемые Ш. А. пространства полны достоинства именно потому, что в них необязательно пребывать никому, кроме него самого и отдельных персонажей — подростка, прижимающего к груди взлохмаченный птичий муляж с увядшими перьями, богоравного старика, друга с дагерротипным порезом на правом плече. Эта необязательность внушительна ещё и тем, что на окраинах для остальных, то есть нас, других, заранее не приготовлено ни одной сделки с готовым к выдаче пространством, как в иных местах, предполагающих сценарии твоего мельтешения. Так же и в городке П. ди С., прозябающем в своей необязательности; он даже не обращает внимание на то, что вырастил поэта Д-то. Здесь не следует присутствовать, здесь тебе ничего не выдадут; здесь правит чувство длящейся неподвижности, которое знавал и Ш. А. Строки что одного, что другого — манифестация окраины ли, удалённого плоскогорья ли, того передвигающегося ли, вероятно, подземными маршрутами чувства связи некоторых голосов, выданных нам местами безразличия, расположившимися то на равнинах, то у ниспадающих заборов, омываемых речной волной, то на скате взгорья. Приметы могут быть такими: безликая колокольня, побелённые извёсткой заборы, некий ложный дух Средиземноморья, присущий иным местностям, пребывающим в зазеркалье этого вожделенного топоса — обычно или слегка севернее, или восточнее, несколько выжженных солнцем пустырей с заброшенным домом, ящерицы, пыльная дорога.

 

В эссе «Об одном стихотворении Андреа Дзандзотто» Ш.А. достигает головокружительного умения говорить одновременно о заявленном предмете и налаживать маршрут собственных стилистических упоений. Его эссе — прозаически вязкие, достойные безразличности лучших поэтических строк, архаично покорные. Стихотворение «Отъезд в Во», о котором идёт речь в названном тексте Ш. А., — из раннего Д-то, начало 1950-х годов; герой готовится к отбытию откуда-то из блаженного небытия ойкуменовой периферии, подбирается к эмиграции или, если угодно, к изгнанию — ради той самой архаичной покорности выберем второе. Его медлительность, невозможность увернуться от схлопывания привычности ландшафта, нежелание оставить знания, вероятно, обусловленные именно этими местами, подводят Ш.А., интерпретирующего, к, назовём это, манифесту отношений с пространством; в нём остаётся только увязнуть, оно всегда мерцаемо — отблесками светозарно отсутствующей плотиновской «простейшей простоты» близкого пристанища.

 

Герой «Отъезда в Во», будучи на родине, тем не менее взыскует припоминающуюся отчизну, которой нет наглухо на его биографической карте. Не пишет ли Ш.А. о себе будущем — (о всех нас будущих?) — припоминающем ту Ф., ту отчизну, которой ещё при его жизни не осталось на карте реального?

 

Что до Дзандзотто, то его родной город хранит память о нём некоторыми улицами, узкими, само собой, идущими под уклон, залётной пустотой и смотрящим через невысокий забор — такой, чтобы не мешал перекинуть взгляд на бледно-розовое здание — родовым домом, занятым сейчас кем-то ещё; можно представить, что там поселился кто-то из поклонников (вот только чьих? уж не подросток, прижимающий к груди взлохмаченный птичий муляж с увядшими перьями?). Низкий забор сложен из камней, легко поддающихся делению. Один, с едва поселившейся на нём жёлтоликой Ксанторией (Xanthoria parietina), лишайником, почему-то в форме буквы О, — и вот ей приходится выселяться из более просторного, цельного забора на вечно ограниченный своими скромными размерами его фрагмент — так вот, этот один — шершавый, наждачный — очутился в моей ладони, затем — в кармане и был в конце концов переселён в город иных пород.

 

В стихотворении Ш.А. «На стороне камней» некий он демонстрирует коллекцию. Его экспонаты тоже шершавы — как мой экземпляр из П. ди С., но неукоснительно чисты, дышат, само собой, лишены лишайника. Камни россыпью выступают перед нами, пока мы томимся увидеть тот, чья поверхность такого же цвета, что и кожа. И если бы ты взяла его не боясь, то между рукою твоей и этой тёмно-бледной, тёмно-прозрачной галькой исчезло бы постепенно различие, подобно тому как стирается переход от «здешнего» к «иному». Так же стирается переход от написанного собственно в стихотворении к тому, что остаётся вокруг него несказанным. И чем незаметнее этот переход — как кожа слита с камнем — тем громогласнее то иное, рождённое стихотворением, предъявляет права на слова здешнего. Ш. А. понимал эту поэтическую транзакцию, её результат — путь к той метафизической ойкумене, плотиновской предельной простоте, а не довольствование её проблеском на фоне, и где ей быть как не на стороне камней — но мы само собой никогда не там, мы здесь, где из них всё ещё сооружают города, а не пишут ими стихи.