Стихотворения из книг «Граница» и «Алжирский дневник» в переводе Петра Епифанова

ПЕРЕД ВОЙНОЮ И МИРОМ

от переводчика

 

Витторио Серени родился в городке Луино (Ломбардия), близ швейцарской границы, в семье начальника таможни. Через Луино проходили в Италию поезда из половины европейских столиц, и ритмы детской жизни, учебы, игр, снов и мечтаний Витторио причудливо соединялись с ритмами блестящих континентальных центров, причём исполнителями этого действа были простые и скромные предметы: сетка расписания и стрелка станционных часов. И уже немало времени спустя после переезда в Милан, когда Серени учился в университете, водил знакомство с яркими и интересными людьми, и его жизнь была полна многообразных культурных впечатлений, именно детство, с его особенной атмосферой, решающим образом повлияло на мышление и складывающийся художественный язык молодого поэта. Лейтмотивом и едва ли не главной темой его стихов стал ход внутренних часов, которые лирический герой постоянно сверяет с историческим временем Европы.

Ученик видного левого философа Антонио Банфи, Серени не следовал за большой частью нации в преклонении перед Муссолини, вполне сознавая неправду и безрассудство имперских притязаний, а также моральную и культурную деградацию, которую нёс фашизм. Решительное неприятие войны, особенно войны агрессивной, одушевляет всё его творчество тридцатых и сороковых годов. При этом Серени как мужчина и гражданин не находил возможным уклониться от участия в войне вместе со своей страной; ему пришлось разделить с ней и горечь поражения и возмездия. Витторио был призван на военную службу сразу после свадьбы, в июле 1939-го, в 1940-м вернулся домой, а ещё через год, осенью 1941-го, был мобилизован буквально от колыбели новорождённой дочери. Время с августа по ноябрь 1942-го вместе со своей пехотной дивизией он провёл в Афинах, ожидая отправки в Северную Африку. После поражения итальянцев и немцев под Эль-Аламейном дивизию перебросили обратно в Италию. В июле 1943-го — за два дня до свержения Муссолини — лейтенант Серени был взят в плен американцами близ Трапани (Сицилия); два тягостных года пришлось провести в лагерях Алжира и Марокко. Однако из плена он привёз небольшой цикл стихов, который после публикации (1947) выдвинул его в ряд первых поэтов страны.

В подборку включены несколько стихотворений предвоенного и военного периода из сборников «Frontiera» («Граница», 1941) и «Diario d’Algeria» («Алжирский дневник», 1947). Сложная поэтика, свойственная герметическому течению, к которому Серени в предвоенные годы был близок, с «многослойными» образами и иносказаниями, требует сопроводить стихи подстрочными комментариями.

 

 

КОНЦЕРТ В САДУ

 

В этот час повсюду в Европе

цветы поливают на клумбах.

Сипящие брызгами трубы

на войну созывают детей;

воды долетают звуки

до тенистой скамьи моей.

 

У детей их война на клумбах

закружилась, взметнулась вихрем,

вот — сгустились каплями звуки

— мгновенье —

— ты смотришься в тёмную зелень! — а там

торпеды красные, белые гонкой

взрывают асфальт автодрома,

и составы к юго-востоку

по розовым мчат полям.

 

С моей затенённой скамейки

мне слышится труб сипенье;

согласно моё время

музыке капель. Но

 

со свистом приблизится поезд,

 

и поперхнётся в зное

оркестрик жизни последней

змейкою водяной.

 

                       Июнь 1935

 

 

ПОД НАВЕСОМ ТЕРРАСЫ

 

Нас застиг неожиданно вечер.

                                      И уже не понять,

где кончается озеро;

лишь бормотание волн

долетает до нашей жизни

под навесом террасы.

 

Сейчас

мы подвешены к немому событью:

всех нас медленным кругом луча

катер-торпедоносец

сосчитывает,

разворачивается,

уходит

 

                       <1938> 

 

 

СОЛДАТЫ В УРБИНО

 

Эти башни, незабвенно-высокие

в нежный час бастионов,

и туман, что тихонько

приближает осень к этому краю,

и к нам,

двум бродягам-солдатам. Вздохнёшь:

«жаль…» — и удержишь в молчанье

имя, коль коснётся тебя листок,

слетевший бог знает откуда —

ты скажешь тогда о звезде,

что однажды ещё, быть может,

блеснёт у тебя на пути.

 

И, быть может, только отныне

ощутим мы натугу часов,

прокрутивших пол-нашего века,

 

пока лампы моргают под ветром,

портик шепчет под тенью,

и ты вздрагиваешь от рёва

в гору вгрызающихся грузовиков.

 

                       10 февраля 1939

  

 

* * *

 

В полночь был на решётках ограды

холоден как вода на ветру 

голос мучительный сна.

Отступало вглубь часа

селенье лазурных святилищ

затерянное среди канувших вёсен.

 

Но спасённое в зовах прощаний

глухо предслышалось море

в шаге ночных батальонов.

 

                       1940

  

 

ПЛОЩАДЬ

  

Забившись во мрак, что ко мне приводит,

её опустошая, вот эту,

её, замыкающую лишь на вечер

меня, пустого, ещё пустее,

чем эти зеркала, уже слепые,

не в силах я вынести, молодость,

взгляд твой прощальный.

 

Но в полуночный час побеждает

площади чахлые светы

апрельский серп восходящий.

 

Ты спасённая и уже лунная?

Как трепетна грация

твоей уходящей фигуры.

 

                       1941

 

 

 

ВО МНЕ ТВОЁ ВОСПОМИНАНЬЕ.

 

Во мне твоё воспоминанье — шорох,

лишь шин велосипедных звук, неспешно

крутящихся туда, где вышина

полуденных часов нисходит

в воспламеняющийся вечер

между домов, оград,

вздыхающих откосов

раскрытых к лету окон.

И только вдалеке — во мне —

стон поездов протяжный,

стон отходящих душ.

 

И в эту даль ты едешь на ветру,

теряясь в сумерках.

 

                       <1938–1940>

  

 

БЕЛГРАД

 

                        Джозуэ Бонфанти

 

— …Donau?

— Nein Donau, Savе, — словно во сне

говорит часовой, и мост громыхает

под замедляющимся составом.

И безвестная, бездонная удалённость

звуков лопаты, голосов из твоих окопов

чтит один из покойных часов Европы,

что возникла с тобой, между двух лазурных

видений о каком-то утре

затерянном, что бог весть когда настанет:

 

сон непрошеный памяти,

точно видят во сне часовые

с мостов через Саву

в каких-то фигурках между случайных деревьев

смутный романчик любовный.

 

                       Эшелон Местре — Афины, август 1942

 

 

ИТАЛЬЯНЕЦ В ГРЕЦИИ

 

Первый вечер в Афинах; затяжное «прощай!»

эшелонов, идущих в родные края,

нагружённых терзаньями, в сумерках долгих.

Будто горечь утраты,

на поворотах оставил я лето.

Море с пустыней — вот завтра моё,

без перемены времён и сезонов.

Европа, Европа, что смотришь, как я,

обезоруженный, отрешённый,

в мой немощный миф в этих скотских гуртах,

твой загнанный сын, опускаюсь, чей враг —

одна лишь печаль, да ожившая нежность

озёр и листвы 

за потерявшимися шагами.

Покрытый прахом и солнцем безбрежным,

казниться иду, в годах погребаясь песками.

 

                       Пирей, август 1942

 

 

ДИМИТРИОС

                     

                    Моей дочери

 

Подкравшись к палатке,

маленький враг,

Димитриос, меня застает врасплох

своим тоненьким птичьим «тук-тук»

в стёкла полудня.

Не искажает чистого рта

грация, просящая хлеба;

не омрачается плачем

взгляд, растворяя голод и страх

синевою детского неба.

 

Он остался далёко — 

звенящий волчок,

исчезающий в зное —

Димитриос — над сухою землёю,

мне едва приходя на память,

этот тонкий, едва живой,

трепет жизни, и меня самого,

носимого над волнами.

 

                       Пирей, август 1942

  

 

PIN-UP GIRL

  

Посмотри на грустный клочок, что сыреет

в выцветшем воздухе;

знаки ненастья —

унылые звуки тревоги

в июльском полудне.

 

И ненадолго жажда

на твоих губах утолится,

еще влажных под ветром.

 

                       Фронт под Трапани, июль 1943

 

  

* * *

 

Для него всё окончено; он в небе, на крыльях —

первый павший ничком на песке нормандском.

Не оттого ль нынче ночью

кто-то трогал меня за плечо

и шептал: «Молись за Европу», —

в час, когда Новая Армада

вставала у берега Франции.

 

Я ответил сквозь сон: — Это ветер,

ветер, с его странною музыкой.

Но если поистине ты —

первый павший ничком на песке нормандском,

сам молись, если можешь; я — мёртв

перед войною и миром.

Вот она теперь, моя музыка,

бьёт брезентом о дуги палаток —

нет, не музыка ангельская, но моя,

единственная, и с меня довольно.  

 

                       Больничный лагерь 127, июнь 1944 

 

 

* * *

 

Не знают они, что мертвы, 

— вроде нас мертвецы, —

не имеют покоя.

Упрямо твердят жизнь,

слова доброты говорят друг другу,

старые знаменья перечитывают в небе.

Вращается серый круг в Алжире

под насмешки месяцев,

но недвижен стержень, вбитый в жаркое имя: ОРАН.

 

                       Сен-Клу, август 1944

 

  

* * *

  

Слишком время твоё запоздало

быть высказанной сполна,

мука лет молодых.

 

Голубел на ветру город,

или радуга падала в танце

бликов счастливых:

в задумчивом тиканье

стрелки у меня на руке

меж страничек листаемых ты была

солнечным приливом, отливом;

дрёмой белых предместий

ты часто переливалась в лице,

уж до точки изученном, —

но вдруг — блистанием глаз,

вдруг — касаньем горячечным.

 

Подлетали лёгкие тени: что несёшь?

что подаришь?... — И я улыбался

друзьям, но они исчезали,

и исчезал,

погрустнев, поворот бульвара.

И за стуком колёс

маки гасило в лугах

пепельное лето.

 

Но коль нету тебя,

коль проиграно даже и небо,

то и я — лишь отблеск случайный,

подголосок ненужный в хоре.

 

                     Сиди-Шами, ноябрь 1944