греция
я видел долготу линий,
скольжение и покой,
случайно воскресшие
несколько лунных колонн
в сосновой зелени вечной.
я тоже, как ласточкин мрамор,
служу наглядным пособием
по выживанию, шаткое утро
намечено в шесть — уколом
будильника, колосом нового дня.
завтра открою глаза и увижу
башенку на школьной крыше,
завтра, в томительном споре
с подростковой накипью,
увижу подвздошье элизия.
***
памяти а. н.
ах, ласточка, иголочка,
как будешь зашёптывать
стылую ткань воздуха,
сутулую облачность,
и лёгким касанием
вычёркивать
городá и области,
которые надо бы
забыть совсем.
***
мы разучили журавлиную
расплавленную песнь,
заутреннее нищание
скупых степей.
мы длили ноящее, нежное
живое «здесь»,
размывы трав и неисхоженный
корявый грунт,
но крик с подрезанными крыльями
скорее — плеск,
и нам казалось, что оврагами
раскроется земля.
и птичьи скошенные линии
сквозь тростники
с какой-то тонкой бесполезностью
отсвечивали в воде.
***
это всё равно что зодчество —
никакой не помнить тяжести,
заплывать за острова
с запрокинутою головой.
ты лежишь в чердачной комнате
под наклонным потолком,
лепится избыток влажности
ласточкиным гнездом.
серебристое скольжение
назревает, настаёт
лёгкость — в комнату вживанием,
остыванием её.
или в небе дальним берегом
скорый слепок — окон створ,
в головах дудит корабликом
старый кондиционер.
***
утро вязкое, можно
ложкой зачерпывать
золотистый кисель,
вот лиса пробежала,
говорят, это к счастью.
свет, как пена, сквозь листья,
но не льётся к земле,
и такие в лесу этом тени,
что себя не найдёшь,
и не надо искать,
и прекрасно.
***
кто знает липкую природу,
серийный зной и проводов
летящие по кругу тени,
тот тянется к слепым вещам,
и бережно кладёт в ладони
малину кислую с куста.
в невыразительном поступке
угадывается состоянье,
в котором пребывает он,
теперь он — весть и вязкий голос,
обмякший на уступах лес,
листва, залипшая, как муха.
блажен, кто не нашёл дороги
к парковке и остался здесь
смотрителем каменоломен,
он ощущает безысходность
в районе сердца и глотает
раздавленную ягоду.
***
та, что глядит на меня,
льющая сквозь — вода,
рыхлый, почти наклонный,
в оспинах весь простор
не помещается в красоте,
предполагает иную стынь.
о иностранка, в шерстяной
затрепленной ветром кофте,
лепетунья моторных стрекоз,
воскреси обмелевший извив
полупляжный — высвети
хрусткую стынь, приголубь
перекрученный свет.
осень
как учитель, склоняющий времена,
извлекающий птицу-аорист
из кривимого рта,
чтобы крючилась клинопись крыльев
в разлинованном небе,
осень — немощь в пассиве.
не насмотришься в бедность её,
как уходит багряная вплавь
по кленовым рукам обнищания,
будто зеркало дымом придонным,
растворённое настежь, глядит
на тебя — взором топким, обратным.
***
твои шаги, врастающие в тень,
и скорлупа следов ответных,
а кто — они, ходившие здесь прежде
по выходным, после обеда?
изглоданное дерево в отрепье —
пусть лучше так, чем человек
с его хотеньем белых скатертей,
столового — до блеска — серебра.
***
за яркостью и белизной извёстки
не уследить, как разрывается поверхность,
и что река — офелия во льду,
она прекрасна в эту пору.
и всё мельчится вдруг, другое дело —
обшивка приусадебных колодцев,
куда всё сыпется, и центр
больше — не косточка, но где-то — кожура,
и ты, как муха, пламенное нечто,
не остывая, длишься незачем,
и тянешься, хватая тёмный воздух,
и «нет» твоё, как скомканное «если».
***
(да)
поезд мгновенен и гулок,
ночь измождённой земли,
отнятой, кажется, навсегда,
отяжелевшей, чужой.
топкие клавиши городов,
подслеповатые клинья парковок,
и соседки моей над блокнотом лицо
слишком ясное, чтобы растаять
в заоконной ночи… балтимор, балтимор,
хоть бы кто-нибудь штору отвёл
в промелькнувшей постройке,
хоть бы выпустил кухонный свет,
золотую свою благодарность.