Из «Циклолиона»

Дождь приблизил околицы, наступил в пожарище и мазал дороги чёрной простоквашей. Пучок огня то стягивался в точку, то ширился, пуляясь в не успевших отпрянуть ядрами пегого дыма, полностью заволокшего главный перекрёсток к моменту, когда с ферм доплелась штопаная «нива» с прицепом и подростки повисли на цистерне, как свора на кабане; после бабушка толковала выходку крушины в эсхатологическом ключе, укоризненно стоя над месивом, и все беспрепятственно соглашались, кроме стоеросовой Василисы Аскольдовны, крашеной астенички с самомнением и тёкшим под клетчатым шпателем уроприёмником, отдавшей тридцать восхитительно одинаковых лет Институту биологии южных притоков, где, предположительно, ею и был освоен мерзкий навык уклончивости, и за три месяца до возгорания вкатившейся с пачками хны, акционными подгузниками и нефритовой подшивкой «Наследия берегов» в неповинный флигель экс-супруга, не виденного с четвертого курса Исследовательского университета Астральты и удивившегося настолько, что лицо его и к крушине не обрело былой подвижности: как вполне открылось уже к июню, свою задачу на остаток дней В. А. видела в том, чтобы хладнокровно возделывать гейхеру «крем-брюле» и на досуге колоть самодовольный дачный коллектив иголочкой скепсиса, от которого по крайней мере бабушка Мерты взвивалась как следует. Гнедые лайки, ещё до аварии выпущенные старостой в просеки, кусали лужи и водяные огни, танцуя вокруг аспидного огрызка, понизу обведённого сучковатой пастой из пепла и подорожника — ненастье счистило этот слой и древней просторной тенью прихлынуло к дальним соснам, отражённым мёрзлой пашней: на той её стороне завибрировал фиолетовый обод, обещая сниться ползимы. Паркет актового зала отциклёван до квазивыпуклости — между сугробами жуткий выкат янтаря. Гротескная аскеза: туда и обратно, от фортепиано до вверенного дружка, чей самый большой страх в том, что люди не признают в нем изгоя. Мой — долгожданное зарево брызг. Синицы шатают берёзу, прилежащий лес перетряхивает мезгу — так и вижу козодоев на измене, теснимых к ручьям коалицией немигающих белок. Лагеря за голубым железом в кадуцеях, развинченные шиномонтажи Мартеновки, онкоцентры при взбитых садах и хосписы в ковыле салютовали паллиативному аквамарину, забиравшему просохшее левое нёбо, когда соседку разбудило райское головокружение: радио «Лёд» отменило Звезду вкупе с кошмарами, где над пашнями колыхались океанные отрезы марли в йодном крапе горловой крови и литургическая сусаль, которой достало бы оклеить всю Землю, и рекомендовало кормить грушу фосфором, закупившись плащ-палатками. Бабушка ставила в челночную сумку обёрнутые газетами банки с располовиненной, по две каштановые слезы на рыхлых срезах, антоновкой без сорта, банки с мелкими огурцами в пузырьках и пухе и, с известным придыханием, распираемые землистыми соплями грибные, а обутая в галоши мать пасла укладчицу, готовясь перехватить и допинать баул до машины, тем посильно вложившись в родительские поясницы. Мерта за рукава вытягивала из шифоньера городские кофты, озираясь со скуки. От свекольного, в византийском пиксельном кружеве, молитвослова не отдирался конверт с ротиновыми семенами, когда-то вляпавшийся в мёд, и стоило ли отдирать; седина ползла по захватанному Паустовскому, разъедая тиснёный циан, а под обложкой, сшитой из американского саквояжа, безмолвствовал задетый отъездом поэт революции. По субботам, после бани, дедушка читал угасавшей в живодёрски тугой косынке Мерте стихи для детей, не определившихся с призванием: Владимир Владимирович вился вокруг чужой внучки, порываясь всучить ей то не требующую комментариев винтовку, то фрагмент жести, с помощью которого следовало срочно возвести в карьерах за осинником «большущий» дом для неких «ребят», заживших бы в нём «удобно и просторно», то градусник и микстуру для неясного Пети, хотя ковырявшая зудящий узел Мерта не возражала против того, чтобы Петя, наверняка намылившийся в большущий дом, к ребятам, и дальше проигрывал лихорадке, не отвлекаясь на врачей; отклонившие градусник посылались на завод, где другие юные слушатели уже взялись за руки и мозаичным питоном сжимались вокруг парового молота, соображая, кого первым толкнуть на наковальню. С усилием, но свернув картины промышленной мистерии, заметно скисший В. В. перечислял полезный транспорт (трамвай, судя по всему, солнечный; автомобиль неуточнённый; непоседливый самолёт с пропеллером; корабль с мачтой, но зацепивший якорем симпатичный кусок: «Сдавайся, ветер вьюжный, / сдавайся, буря скверная, / открою / полюс / Южный, / а Северный — / наверное»), но вдруг срывал с головы фетровую шляпу, всё выступление испускавшую на строки диахромное зерно, и, размахивая ею в такт итоговому четверостишию, советовал намотать его на ус, автоматически избавлявший Мерту от назначенных перспектив: 

1. в шесть утра шлёпать глазунью мимо тарелки; 

2. шарахаться от КАМАЗов с пустыми кабинами, везущих шлакоблоки в пустыню чернее крышки рояля, но пробегаемую астральными зарницами и с миридами, на которые мастурбировала масодовская пионерка; 

3. столбенеть, наблюдая за синхронными проворотами башенных кранов: разогнавшаяся стрела швыряет подцепленную душу в котлован, как курицу в разделочный цех, Эзазда дребезжит в Тартаре, целина исходит каурым холодом.

Дождь высек фермы и оказался в Огнях где правоверный гипс плиссированная жесть   вороная паутина пекла   где припадки в отоларингологии на предприятиях в дубраве магазине церковных тканей о пусто́ты стекловатная пыль город-трезвон   во всём манящее недомогание   дрозды сражаются   арены в многолетнике а в следственных изоляторах на трибунах в бакалеях театрально-концертных кассах галогенный свет солнце только по утрам клубится в дубах и на эспланаде затем оно неподъёмней покойника (одна тень в сердце две в уме) ладно   дождь вернулся хотя аквамарин близок и блики ангельских саккад и крещенские трубы с гаражами и животноводство печали он вернулся Мерта трепала кошку глядя на икону на нефтяные драпировки божества   такое чувство будто давит вода   бабушка вышла перекрестить машину зашла дед с матерью смеются не говорят над чем над колбасным сыром? над фарфором в эдельвейсах? дед берёт с блюдца нож в шоколадном масле и бьёт мать в шею   мать тянет на себя скатерть   «Меридиан» падает в квашеную капусту   странница опять вскидывается на койке. Солнце резко набухло в воздушной яме, превратив в латунный диск самовар и в мокрый радужный шар — надутый сквозняком тюлевый пузырь, в котором с дюбеля на спичку, с неё на семечку, с семечки на монету прыгала муха; щурясь, Мерта склонилась к конфетнице с отварной клубникой и втянула одну со змейчатого стекла. Через полчаса она кинула в «ауди» рюкзак с красногривой Ариэль на большом кармане и залезла сама: бабушка с дедом стояли у ворот, она сосредоточенно крестила воздух, он уговаривал брыкавшуюся в руках кошку остыть. Дежурный сентябрь выставил вдоль трасс: 

1. белых зодиакальных старух; 

2. вёдра с цветами и колодезной водой; 

3. шлагбаумы, от которых первый же космический сполох оставил на посыпанных опилками съездах лишь ядовито-лиловые тени стрел; 

4. цинковые вышки. 

Ближе к Астральте над ольхой за бензоколонкой всплыла огромная цикада из молочного опала, наколотая на сужающуюся кверху призму с вертикальной гравировкой «Celestica», прожигавшей случайным чтецам кровоток. Печально известная (среди незрячих) оптика «Апрель», платаны в пористой накипи: выдохлась иная старость всего, торгуя иорданской золой. Она не продаётся. Не продаются дома. Чувство меры не продаётся. Кинотеатр работает, работает бледная сила, не работает упование. Фирменные сумерки площади Звезды безвредны, как плацебо. Или нет? Охуенный круг небес. Этого добивались? Реверсивного катарсиса групповой перцепции? Пыли и зрелищ? Маниакальных криков сивилл (полтергейсты крушат над простором норрландский орга́н)? Погоди. Мы оставим письма, где дадим понять, что дело не совсем в невовлечённости. Дело… в высшей неопытности… обретённой… таким образом. Каким? Дело в высшей неопытности, обретённой через опыт тем хуже осознаваемый, чем он полнее. Спасибо. Началось, сменил тему Интендант, с кучки гонцов, так напоминавших огорошенных барракуд в гимнастёрках, что мы присвистнули. Ватные переговоры у Фонтана. «Эзотерический мятеж»… «Эвсебия», вроде, это была, с благословения погранзон. Если сослепу задеть орденоносца за живое и потупиться, последуют ярость, вина за ярость, ярость из-за вины за ярость, вина и т. д., лярвы могут вращать барабан до потери пульса. Через неделю привезли запелёнутый в рушник яблочный штрудель и на коллективную подпись ростовой ватман со «Стальной цикадой» на обороте. После чаепития я с поклоном вручил нашим товарищам килограмм тайваньского пуэра и запорошённый сахарной пудрой сет танталовых компакт-дисков. Естественно, у погранзон бомбануло: уазики + берцы + восточноевропейские овчарки, очень не хватало Глеба Жеглова; ничего не нашли, только грязи натаскали. В декабре вернулись, положили всех на площади и дальше не знали, что делать — курили, бегали с рациями в ольху: часть раций перегорела от снега, по оставшимся дословно процитировали просьбу начальства не устраивать геморрой. Ретируясь, уазики влипли в торф, и мы полночи толкали их до трассы, то есть без геморроя не обошлось, подстегнул Эглец, любуясь вакуумом в зрачках рассказчика и его растущим сходством с вампиром, дорвавшимся до крови со спидами. Одного я спросил, на хрена им там овчарки, а он спросил, на хрена мы называем себя закрытым городом, это было ничего так. Дальше. Административная женщина со злорадными ноздрями + двадцатилетний мент — потребовали реестр несовершеннолетних Селестики и надолго подвисли от ответа, что в Селестике нет и не будет несовершеннолетних. Поколения — шаги уходящего Бога. Человечество — пропадающая поступь, ну а мы… В мае они пожаловали снова: его прыщи почти угомонились, она несла перед собой, как щит, инспекторский планшет в лимонном переплёте, бесполезный против нашей кротости и лучшего кофе, налитого в лучшую чашку. Понятия не имею, откуда она у нас. А пуэр у вас откуда? Да, кстати. Смелея, проверяльщица сетовала на приправленные карбамидом заморозки (муторные сотки за Мартеновкой), мы, тоже смелея, хвастались погодой. Следующим маем скрёбся «посмотреть сумерки» молодой «Союз»: вышедшим предъявили оклеенную индиговым металликом коробку два на два с, необычный юноша стянул ленту и поддел опасно вильнувшую крышку ногтем, овитой салатовыми водорослями глянцевой снедью в кунжуте и расквашенных о картон розочках из васаби; в ногах визитеров мерцала голограммными этикетками с кику-но гомон батарея шампанского «Японская хризантема», выпускаемого под Огнями. Шепот про режимный объект отбросил изобильную делегацию в ольху, где ещё мыкалось такси и, воздев над головой бронзовую плакету с цикадой, плясала отбившаяся соратница в галактических лосинах. Окончательно сочтённая внешними за высокомерный эксперимент для своих, Селестика зажила без домогательств, позабыв дни. 

Поля́, три цилиндра из глиттерного сплава. Элеваторы — капканы. Сивиллы или в них, или в небесах. Немногое интересно. Сыпят в макулы дуст мили и мили от Онтарио до Иллинойса, от Оквилла до Огайо, от Луизианы до Квебека, от Ванкувера до Алабамы. Пенсильвания, Гипнагогия, Эхолалия, Аризона, Луизиана. Луизиана была. Рентгеновский азурин в лобовом, степь, хорды горгон. Лучевая стылость панорам в полароидных фильтрах гипотензии. Мутичная очередь на заправке. Хорды в изморози. Хорды были. Шоссе обыграло. Калиста не являлась, и никто от неё. Наезжали эзаздовцы — слушать сивилл, лёжа в шезлонгах на северном лугу, как на краю ойкумены. Энным внешним летом они оборудовали камерную типографию в овсяной двухэтажке с эркерами в полистироловых фениксах: издать описи царства животных, всю его лунную документацию, и каталог посторонних орудий, которых чает шестой инстинкт. Штиль прессовал герберы, шёл ликёрный свет, ниоткуда доносился Магомаев, это не надоедало. По вечерам в секторе яблонь под дразнивший мозги ложной изгладимостью плач синтезатора крутилась карусель-ротонда с капслоком «СМЕРТЬ — РОДИНА ИГР» на изнанке каннелированного купола. В октябре, когда вспоминались дожди детства, душно-ледяной мраморный чердак над глиптотекой, скрежет кованых кресел, сдвигаемых к портфенетру, палисандровая ладья с подсползшим войлочным кружком — игрок сосал башню цвета гречишного мёда, резцами выдаивая вяжущий эфир — поднявшаяся от травы пастозная тьма, музейный парк с фисташковой апсидиолой под балдахинами гнили, свинцовые лампады вдоль пруда, зачехлённого военным брезентом с тех пор, как двоих оттащили к иридарию, скрип дождей… колотун, чёрный цирк энергии… перекур; когда на шквалистых гектарах коптили сучья и к силлабо-тонике клонило, как в сон, бессознательный поиск противоядия от намеченной скорби привёл Эглеца в Селестику: ротонда встала на паузу, между гостем и Интендантом тореадоры Опыта втиснули обшитый железным рюшем поднос: рубленый пармезан в кобальтовой пиале, нож с роговой рукоятью, четверть арбуза. Смерть не разматывает текст — текст разматывается в смерти. Процедура в обоих мирах одновременно. В плохие дни примитивный эскапизм и правда кажется ответом — чем длиннее предложение, тем позже в щель повалит цепенящий дым, воспользовавшись точкой; и думаешь, не обнуляет ли фобическая тревога торгующиеся друг с другом ритмы — торжество. Калиста сказала бы: скорее оттеняет первобытный торг сил, намеренных исказиться в обговорённом порядке. Или: сейчас мы это не обсудим. А когда? Никогда. Нет повода. Сивиллы хороши. Странно, что она не приехала. Я зануда, но расскажите ещё про Ночь: снаружи палачи и жертвы гадают об Опыте. Он продолжается? Я намекал. Судя по гипнагогическим подёргиваниям, он продолжается, пошагово ускользая от восприятия: ультрапереживание неуловимо; я бы с удовольствием описал невозмутимое бессилие, несомненное и страшно интригующее, но тебе будет проще немного пройтись: небосвод светится, как зенитная мель; сентябромай, щемящая нота водит за нос… всё лишено сути, обаятельно — всё позади. Аnd when you finally saw it come, it passed you by and left you so defeated — латексные маскоты беллетризованного порока могут в супераффект, в отличие от уроженцев чистой необратимости. Вы погибли? Возможно, мы погибли, и души далеко, и им ничего не нужно, особенно наигранных откровений в садах с привкусом полярного азота. Но в сумерках есть шоковая высота — и разум остался здесь. Непрояснимость расклада сформировала защитный стоицизм, отдающий затяжным экстазом, поэтому даже если рано или поздно мы и поймем, что всё давно кончено и Опыт непрерывно пронизывает нас низачем, то из монашеского любопытства кивнём и такой подлинности. Знаешь самое крутое стихотворение? Предполагаю, я никогда не мечтал, ничего не хотел, хотел только прекращения пытки; предполагаю, пытка была отменная, иначе я бы помнил боль. Есть холодная сентиментальность, огни. Больше нет ничего. Дома нет, нет тяготы, сиротства. «Всё пройдет, как с белых яблонь дым». Не развивай, пожалуйста — это расстрельный текст; мы задушим любого, кто решит, что у нас был выбор. Поделом, отозвался Эглец. Интендант осунулся в позе-ремиксе человеческой, беседка тронулась, гость соскочил. В майонезном ведре ворковала нахлебавшаяся раствора пчела, санированные деревца шипели купоросом; поодаль ветер распаивал перекрёстки пренатального лета, и за его чертой низко звенели обвешанные снегом котельные. Давя дегтяные мешочки в спиральных пунктирах бежевых спор, Эглец дошагал до понтона, где сел по-турецки, снял парку, обыскал карманы, держа её на весу, и вытащил из внутреннего узкий, как богемный клатч, конверт из чёрной жатой бумаги: «Вы набрали 213* баллов в интерактивном тесте №18 “Роль идеальных мотивов в раскрутке эго”. Приглашаем Вас принять участие в очном групповом тренинге “Теургический потенциал индивидуальной воли” (12 февраля — 9 сентября, Полевой проспект, 123). Все расходы организаторы берут на себя. О согласии просим уведомить до конца текущего года письмом на указанный адрес. * Рекорд». Орнаментальную печать смазал автограф Калисты, который Эглец накануне повторял в наконец пригодившемся ежедневнике до школьной ломоты в запястьях. Убрав конверт обратно, он уставился на воду, чувствуя, что посвежело и яблони в стеклянных наволочках церковным войском подступили к спине, и что в его неисполнимую веру категорически нельзя вникать. До того, как Калиста арендовала Бельведер, в зеркалах Гезелла, разоблачённых так не сразу, что «Вестник» прикрутил самотёк и три выпуска кряду мурыжил психологов, натягивала жемчужный нейлон на вздрагивающие ягодицы муниципальная школа балета «Эпсилон», потом он пустовал, разве по первым выходным апреля принимая техно, тогда вербовавшее окраины: думая отключиться на века, Эглец однажды пропустил сквозь себя целую расторможенную ночь под названием «Идолы полегли за нейблау», но та впечатлила лишь ценами в баре, количеством бракованных гирлянд и живучестью отходняка: ни один ангел не повис в звуковой петле над разболтанными станками, версальская люстра так и не вхерачилась в сиявший траурной глазурью паркет. Не учёл манерности заголовка, вернее принял его за простительно неловкий оммаж «Эзазде». Через год в затопленных траншеях лоснились брикеты сала — заблюренные льдины распадались с полтычка; выдалась оперная, мигренозная весна с воздушным снегом по пурпуру. На шабаш подъехали Калиста в гепардовом пальто, ментовской кинолог в золотых шевронах, брезгливо отодвигавший ногой провода с подиума в канифольных каракулях танцовщиц, и добрый лабрадор с чудовищными намерениями: музыка прошла кое-как, и к вечеру куратор, похожий на осоловелую крысу недостарик в бундесверовской куртке, смирился со стратегически невыгодным, но и никаким сотрудникам не интересным нефтехранилищем у тупиковой «Вагоноремонтной» — набитым дохлыми галками и перегноем стальным шатром, который Эглец раз высмотрел из роговеющей ноябрьской электрички и навсегда запомнил за неподкупный вид. Уже в понедельник одни грузчики «Смены ракурса» пихали в апельсиновые «газели» строймешки с пуантами, простынями и бумажной посудой, другие подносили коробки с германским сервизом к щербатым ступням кариатид центрального входа, третьи брандспойтами вымывали рвоту из аркады, потерявшей сознание ещё когда ей впервые подмигнул педагог, чьи глаза куда-то падали, оставаясь в орбитах.