Стихотворения из сборника «Страстная мера» в переводе Анны Ростокиной

ИТОГОВАЯ ЧЕТВЕРТЬ

 

Месяц точит зубом сам себя,

Пока июнь катится под откос: итоговая четверть.

А столетье истончается, как месяц, устремляясь

К устью, ускоряясь под углом.

 

Над океаном залп: то флот плывёт,

Юг — юго-запад. Звук расщепляется

На черепки, различимые в слое озона;

Мазутное пятно тянется три мили,

Павлиний хвост опущен в море;

А у воспетых в балладах сынов Альп, бесстрашно

Ступающих над пропастью по ненадёжным переправам,

Вода в коленях: спасительное нечто,

Возможно, предвещает, что растёт опасность,

Напитывается опытом, пьёт чёрное молоко.

 

Какой-то бес в ночи смешает в сумятицу

Смысл книги, полюбившейся тебе

В золотую пору раннего равновесия. Или бокал

Вдруг лопнет музыкально на столе. В это время

Затухают вдалеке костры-глашатаи: не хватает

Топлива, так говорят. Тем самым разрастается

Пространство непонимания, бесшумно, как лишай.

Трудятся толмачи над параллельным словарём

Языка страха и языка надежды

И спорят о содержании.

 

Ты же не позволяй сердцу

Внезапно отяжелеть от ожиданий:

Собираемые силы лишь узнают друг друга

И угадывают собственные очертанья,

                                                        но уже соперничают

Под твоим пером, темно и скоро.

Пересчитай надёжные слова,

Последнее оставь себе.

 

 

ЗАМЕТКА О ПОЭТИКЕ 

 

Несказанное сохранить, как суть.

Учиться у яблони: земля, известь и дождь

Трудятся плоду на благо, проявляясь

В этом несовершенном, зрелом шаре,

Не суммируемом с грушей.

Упражняться в искусстве отречения.

Прокладывать следы.

 

Встать перед зеркалом, без боязни

Обратного образа: он отвечает выражением,

Несовершенным, упорного усилия

Облечь абстракцию в плоть,

В надежный проводник для боли.

 

И все же, без заминки

Сказать хлебу хлеб, вину — вино,

Любимой женщине: люблю.

 

 

ТО, ЧТО ВСЯКОЕ ДЕРЕВО ЗНАЕТ

 

Научись, сердце, тому, что всякое дерево знает:

Распределить корни, вдавливая в нужном направлении

В рыхлую тьму, не в камень, а

Огибая камень; не в ил,

А в сторону близкой воды;

Не к сопротивлению, а к любви, готовой

Ответить на давление жил противонаправленным позывом

Кольцевидно по оси, прямо, до развилки,

И дальше, вверх по склону из ветвей, который вторит

Распорядку подземной жажды в свете, в ветре,

В симметрии и равновесии, соединяющем

Надир с зенитом; вплоть до плода,

Который хотел бы завершить собственным весом

Движение в страстной мере. Не поступи он так

На пользу своего вреда, то хилой будет крона,

Горбатым распрямляющий нажим, кора — щербатой,

Плод — скудным и убогим. Это всякое дерево знает.

Не учись, сердце, у безумного ствола оливы,

Что помнит греческих богов, что любит камень

И змею, свернувшуюся у него в корнях.

 

 

МОНОЛОГ ВОРОНА

 

Голубка, я хочу сказать, подходит больше,

Та соразмернее задаче: принести весть

В крошечном усталом клюве, весть, явленную в символе,

В веточке, надежде, модели для художника,

Что обращает мир в плакат. Я же выбираю отсутствие,

Теперь, когда закрыты истоки бездны

И все небесные хляби. Я выбираю ясное сознание:

Передо мной потоп. В чёрных перьях ношу я солнце,

Острый взгляд не обращён к чужим делам, средь ила

Ловко выклёвываю грешникам глаза. И каркаю.

Меня напишут на гербах, стоящим на снегу,

Чёрным, как буква. Меня научат выговаривать

Nevermore. Я буду славен. Но голубка,

Она ведь просто создана для этого задания:

Пусть в её образе надежда оперится,

Пусть в моих перьях ужас обретёт лицо.

 

 

КАК ОН УМЕР

 

Не могу представить ангела

В купах этих олив:

В предопределённости ангел излишен,

Как музыка в вакууме. А предопределённость была:

Предательство, что следами уже притаптывало

Пыль городского тракта, в сопровождении оружия

И описанного будущего;

                                            И тут же резко

Боль: избыток страшной истины в сердце, и

Рвётся миокард: осердечье наполняется

Медленно, капля за каплей. Инфаркт, но выверенный

По кресту, копью, крови и воде

В струе из раны, по легенде о Граале.

Всё совпадает, говорят эксперты.

Судьба, направленная в смерть по вертикали.

Тьма. Разорвана завеса Храма. Сбылось.

 

Вывод содержит тезис и об истине,

Который отслаивается от легенды, как масло от воды

И остаётся на поверхности. Принцип лампадки.

Но даже это не выявляет причину

Создания пентаграммы из ран.

Речь о первопричине, причина ускользает,

Теперь, когда ангелов нет и в помине

Даже в неопределенности, а звёзды говорят

Замедленным до жути языком: слово для мёртвых,

Слово для нерождённых…

 

 

ПРОСТРАНСТВА НАДЕЖДЫ

 

Я искушён в пространствах надежды,

Пространствах выверенной милости. Искушён

В этих пейзажах, что внезапно обретают

Любую форму: сада с сиренью,

Флорентийской улочки, утренней комнаты, моря

Под слоем серебра перед ненастьем или

Беззвёздной ночи, в которой теплится лишь

Книга на столе. Эти пространства пребывают

Во времени, они не связаны

В одну систему чуда, в слитность;

Эти пространства просто есть. Допустим, в Канфанаре,

На вокзале; ветер в диком винограде

На четверть века раньше: пространство надежды.

Другое, размещённое где-то в будущем,

Уже подтачивает пустоту вокруг себя,

Нечёткое, но подлинное. Вероятное.

 

В пространствах надежды разливается свет,

Бесплатно, и отчётливее голоса,

Прекрасна тень смерти, и сирень здесь расцветает позже,

Но ты смотришь на неё, будто бы она цветёт впервые.

 

 

ПАМЯТИ МАТЕРИ

 

Пока я старился, с каждым новым опытом оттачивая

Навык полного приближения к тебе,

Ты под ветвистой липой становилась всё моложе

В моих воспоминаниях и в праздниках, прореженных,

Когда ты мне являешься во сне. Нас разделяют

Не годы, а любовь, осознаваемая как пространство

Несбыточного. Твои внуки уже переросли —

Или почти — меня в то время, когда

Наши слова ещё могли вздрагивать

В общем воздухе, как листья на одном стволе;

Теперь слова мои, твои — листья той липы,

Возможно, ты разговариваешь со вторым сыном,

Нерождённым, на неведомом мне языке,

И я не знаю, чья верность тебе больше помогает

Выдержать смерть: его или моя.

Нас разделяют не годы, нет, а

Это бессилие соскоблить золото

С твоей иконы. И когда я прихожу к тебе,

А это случается всё реже, и подношу маленькое пламя

Под твоё имя и жестоко бессмысленные цифры

1912–1946, я знаю, что напрасно силюсь найти

Движение хотя бы твоего мизинца в переводе

На движение муравьев в тени крестов,

Видимой и невидимой, подвластной свету:

В действительности именно о свете я и говорю.

 

 

ИЗ ЦИКЛА «РОВИНЬСКИЙ КВАРТЕТ»

 

 

1.

 

Взгляд падает на море, отяжелев на четверть века,

Море этого не чувствует. Хрупкий кристалл соли

В новой морщине, глубже открывающей лицо

Пронзающему свету — несущественная гирька

На весах, трепещущих бесстрастно

На громадной шири мгновения, тогда как море,

Снова в апреле, меряется цветом

С глицинией, покуда ветер связывает

Их ароматы в непрочный узел — и тут же разметает

Сравнение: преобладает довлеющая синева.

И всё же сколько упорной работы лет

Во взгляде: возможно, любовь теперь мудрее,

А мудрость влюблена в опыт —

В предугадываемые последствия;

Я помню ночь и помню выжидание

Ангела с ланцетом, который сделает надрез

Под сердцем, где нагноились бессонница и стыд,

Чтоб улыбнулась, открывшись, рана, неприметный знак…

Он не случился. Не случился никогда.

Так понемногу учишься любить определённость,

Которую мы называем мыслью или касанием,

Без боязни предательства, ведь мы сами кроим её смысл —

 

Скажем, облик этого города, округлый оттиск

Медленного воздуха на камне, и свою тень,

Вмурованную в тени стен,

Или спокойный свет, разлитый по пустым рукам —

Но опасна такая мудрость: она легко

Пренебрегает несчастьем, как ярким цветом

Пренебрегает довлеющая синева,

Рушит сравнение, которым я, возможно, оправдываюсь.

 

Апрельский ветер спутывает пряди глицинии

Пальцами любовника, пальцами убийцы —

Море этого не чувствует,

                                            но в прореженной грозди

Взбудораженных цветов вздрагивает и его образ,

И в нём жужжание пчелы, этого слова.

  

2.

 

Ты помнишь, Зоран, наши прогулки ночью,

С неизменным привалом под чёрными пиниями

На уступе над морем цвета антрацита, где рассеянные огоньки

Деревянных лодок горят, как погребальные костры

На вспаханной гекзаметром равнине «Илиады»?

Ты говорил: Гомер вскрывает механизм

Терпения богов, раскладывая игру

На видимости смысла и на последствия. Подлинное

Изрекает Пифия, порой… Ты зябко ёжился

От утреннего холодка, горького, как листья

Лавра, пережёванные, останавливался, переводя

Сбившееся дыхание, закуривал: в сернистом

Микроаду спички тени на твоём лице

С опущенными веками затвердевали маской.

Годы прошли с тех пор, но я запомнил твой голос,

Струящийся дымком по отвесным узким улицам

И распыляющийся на рассвете. Мы никогда не говорили

Больше, чем необходимо, чтобы пустота сомкнулась

Кольцом из слов, выверенных в слаженной игре

В умолчание о страшном, но несущественном. Возможно,

Теперь тебе понятнее смысл умолчаний

И потому ты полностью умолк,

                                            или же твои слова —

Паузы в бормотании Пифии. Бронза.

Твоё последнее лето: августовский дождь, набег

Лёгкой конницы осени; ты вслушиваешься в землю

В лёгких и подбиваешь мелкие счета,

Пока мы говорим о Боге, который, ты согласен,

Глух, как Бетховен. Годы, годы, годы…

 

Если есть видимость смысла в этой смерти, а последствие —

В этих воспоминаниях, то, возможно, одна

Из допустимых истин — в утверждении:

То, что остаётся, порой приоткрывается поэтам.