La revista "Poesia" está concebida como una publicación trilingüe, que cuenta con traducciones literarias profesionales al inglés y al español para cada obra. Lamentablemente, en este momento los recursos de la redacción son extremadamente limitados, y no todos los materiales publicados cuentan con dichas traducciones. Actualmente trabajamos tanto en nuevos números de la revista como en la traducción al inglés y al español de los materiales ya publicados. Invitamos al lector a conocer la versión original en ruso de esta publicación.
Издательство Ad Marginem совместно с Музеем ОБЭРИУ выпустило первый том («Трактаты и наброски») двухтомного собрания сочинений Якова Друскина — религиозного философа, литературоведа, члена кружка «чинарей» и друга обэриутов, чьи труды он спас от уничтожения во время войны. Специально для первого номера журнала «Поэзия» исследователь чинарей Виталий Ушаков поговорил с литературоведом и составителем сборника Валерием Сажиным о том, зачем читать Друскина в современности, философском методе (или его отсутствии) чинаря и связях его произведений с работами обэриутов.
Виталий Ушаков: Зачем, на Ваш взгляд, Яков Друскин читателю сегодня, в 2026 году? Ведь, насколько мне известно, до этого сборник, целиком составленный из его текстов, последний раз выходил в 2004 году. Успели ли вновь «забыть» Друскина за минувшие двадцать лет?
Валерий Сажин: Адресатом этого вопроса, конечно, должно быть издательство: почему оно сочло своевременным выпустить нынче в свет двухтомник разнообразных текстов Якова Друскина? Но не уклонюсь от ответа, потому что обдуманно согласился на предложение составить, прокомментировать, оснастить многочисленными дополнительными материалами такое издание. Итак.
С 2004 года — времени выхода в свет предыдущего сборника сочинений Друскина — действительно прошло больше двадцати лет. Это означает промежуток, равный целому поколению. Для него, этого нового поколения, Друскин, возможно, — неведомый автор, с работами которого пытливому читателю предложено тут познакомиться.
Всякое новое издание — не важно, какого именно автора — напоминание о нём и приглашение перечитать и заново обдумать читанное ранее. Для тех, кто пытливо намерен вникнуть в сочинения Друскина, издание впервые снабжено ёмким подспорьем.
Здесь в источниковой базе — огромный архив Друскина, хранящийся в Российской национальной библиотеке в Петербурге. Благодаря этому, например, читатель его знаменитой работы «Звезда бессмыслицы» впервые получает сведения ещё о серии неопубликованных вариантов этой работы о творчестве его друга поэта А. И. Введенского и о более двадцати отдельных небольших заметках на ту же тему. Или, например, в комментарии к впервые тут публикуемой работе «Ноуменальная любовь (в отличие от естественно-эмоциональной)» приводятся сведения о неопубликованных сочинениях Друскина на ту же тему. Таким архивными дополнительными ссылками насыщена вся книга.
Чтоб не превращать ответ на вопрос в аннотацию нового издания, скажу лишь ещё о том, что тут, как подобает изданиям соответствующего содержания, имеется Тематический указатель, по которому впервые (в отличие от предшествовавших изданий) можно тщательно отследить те или иные мотивы (концепты) работ Друскина.
Таким образом, новое издание: неофитам — открытие неведомого; посвящённым — значительный объём дополнительной разносторонней информации.
В. У.: Яков Друскин — всё ещё менее узнаваемый чинарь, чем Леонид Липавский, не говоря уже о Введенском и Хармсе. Как Вы думаете, с чем это связано? Как, по Вашему мнению, повлияет на его культурную судьбу выход «Трактатов и набросков»?
В. С.: Чтоб нас с Вами не заподозрили в игре «в поддавки» приходится, по-моему, сказать читателям: мы не уславливались, что Вы зададите мне вопрос, на который сам собой подразумевается ответ. Ну конечно Хармс — самый узнаваемый из перечисленных авторов: потому что легко читаемый и усваиваемый (одну из заметок почти тридцатилетней давности я назвал «Быстрорастворимый Хармс»), для иных читателей «прикольный», для других таинственный, завораживающе абсурдный… И так далее. И вряд ли стоит впадать в дальнейшее сравнение относительных свойств названных авторов.
Вот что мне кажется важным сказать. Могу ошибаться, но по моему мнению, степень узнаваемости того или иного персонажа — не универсальный критерий его «культурной судьбы». Намеренно или подсознательно мы подразумеваем под этим выражением известность, популярность. Друскин, как говорится, «по определению» не может быть узнаваемым больше Хармса или даже поэта Введенского. Работы Друскина не могут стать популярнее произведений названных его друзей и единомышленников. Но есть одно обстоятельство, на которое внимательный читатель издания, обсуждаемого нами, надеюсь, обратит внимание.
Насколько было уместно и возможно, я в этой книге эпизодически отмечал интенсивную интеллектуальную общность, систематические переклички мотивов и даже лексические взаимные повторы в произведениях Друскина, Хармса, Веденского и Липавского. Ежели кто-то предпримет комплексное обследование и выявление всех таких общих свойств названных авторов, придётся ли нам рассуждать об относительной узнаваемости каждого из них?
В. У.: Как Вы предложили бы читать тексты, которые Друскин писал в столбик (например, «Суббота», фрагменты «Щели и грани»)? Что это: поэзия, философия в стихах, форма исповеди? Можно ли измерять подобные тексты Якова Семёновича по тем же лекалам, что и «конвенциональные» поэтические тексты?
В. С.: По-моему, особо не мудрствуя, стоит воспринимать такие, самые ранние тексты Друскина, как опыты подражания той форме, в которой выражали себя его ближайшие друзья — поэзии. Это своеобразная исповедальная философская поэзия.
Так ведь и хармсовские того же примерно времени стихотворения, например: «Полька затылки (срыв)», «Ваньки встаньки» и прочие — разве «конвенциональные», то есть, если я правильно понял смысл: традиционные? Конечно нет. Но и то, что уже в начале тридцатых годов писал и читал своим друзьям Друскин, — повествовательные тексты — они называли поэтической философией.
В. У.: Можно ли говорить о том, что ранний Друскин выражает в философском виде то, что Введенский и Хармс выражают в поэтическом? Как бы Вы описали режим, в котором поэзия чинарей сосуществует с философией?
В. С.: Чуть раньше я говорил, что в тех или иных подобающих местах книги изредка акцентировал внимание читателей на разнообразных интеллектуальных связях произведений Друскина, Веденского, Хармса и Липавского. В частности, неизбежно кратко (потому что, как выше сказано, на эту тему уместно писать ёмкое концептуальное исследование) я во вступительной статье к книге привёл выборочный перечень общих для этих авторов мотивов, явленных в их произведениях иной раз в прямых творческих диалогах: время, мир, мгновение, чудо, несуществование, пространство, вечность, бессмертие, страх, Бог… Это был своеобразный общий интеллектуально-творческий мир, в котором каждый автор рассуждал об основных экзистенциальных вопросах в тех творческих формах, которыми он, автор, владел или которые оказывались наиболее органичными для него.
В. У.: Можно ли говорить о последовательном философском методе у Друскина? Если да, не могли бы Вы его сформулировать; если нет — пояснить, почему?
В. С.: Ох! Это вопрос для погружённых в тему профессиональных философов. Но в качестве филолога и источниковеда и на основании нескольких десятилетий работы по разбору и описанию огромного архива Друскина осмелюсь утверждать, что в его творческом самосознании (употреблю словосочетание М. О. Гершензона) не существовало понятия философский метод.
Значительную часть многолетней интеллектуальной работы Друскин посвятил тотальной систематической критике разнообразных философских и религиозно-философских систем. В его архиве — тетради с конспектами трудов едва ли не сотни авторов, эти конспекты почти всегда прямо тут же трансформируются в самостоятельные аналитические сочинения самого Друскина. Такие тетради он озаглавливал: «Теория нормальной законности философской системы». Он был скептиком и всё подвергал критике. Ну да, если непременно искать, то вот это можно счесть философским методом Друскина. Но я могу ошибаться.
В. У.: В отличие от всё того же Липавского, Друскин — философ, часто пишущий от первого лица. Каковы отношения этого философского «Я» с биографическим Друскиным и с внутренним содержанием его работ?
В. С.: Насчет Липавского. Должен всё-таки возразить: произведений Липавского сохранилось так немного, что почти тотчас можно различить в них присутствие «я» и в стихах, и в некоторых прозаических текстах, а там, где он употребляет местоимение «мы» — это стандартная замена «я», принятая в научном стиле изложения, которого в таких случаях придерживался Липавский.
Что до Друскина. Пожалуй, можно утверждать, что его философские, философско-религиозные работы подчас впрямую инициированы личными драматическими событиями и в них явлены; в иных случаях личностные переживания имманентно содержатся в его работах. Так или иначе, Друскин очень часто пишет именно о себе. Надо ещё учитывать, что ему было свойственно десятилетиями сохранять эмоциональную память о некоторых давно прошедших событиях и систематически их буквально заново проживать. С этим, кстати, неявно, но, по-моему, безусловно, связано то, что он порой десятилетиями переписывал одни и те же сочинения: всякий раз, наряду с иными мотивами такой работы, это было ещё и желанием наново отрефлексировать те или иные личные коллизии, некогда побудившие его к написанию вот этой или другой работы.
В. У.: Насколько справедливо говорить о том, что ранний Друскин ближе к философии чинарей, а поздний — к религиозной философии? Какие интуиции и ходы объединяют разные периоды его письма?
В. С.: Безусловно и очевидно: последние почти сорок лет своей жизни Друскин — религиозный философ. Сказав так, описал ли я существо его интеллектуального творчества? Ничуть! За такой формулировкой должны, по-моему, следовать разнообразные оговорки (но…), рассуждения о специфических (даже стилистических) отличиях религиозно-философских текстов Друскина от более или менее общепринятых соответствующих текстов иных авторов. У меня предубеждение против подобных односложных дефиниций.
Тем более: «философия чинарей». Не стану рефлексировать по поводу уже целого пука научных работ на эту тему. Замечу лишь, что никто пока не изучил и не описал не то чтоб целокупно, но хоть по отдельности, творчество чинарей, как православных религиозно-философских писателей. Особняком — классические (так можно уже говорить) работы Друскина о Введенском. Не выявлены и, значит, не интерпретированы многие десятки прямых и скрытых библейских цитат и аллюзий в произведениях Хармса (то, что может быть названо его «религиозно-философским текстом»), не описаны его пытливые многолетние занятия библеистикой. И так далее и так далее.
К чему эти многословные, простите за них, рассуждения?
К тому, что в религиозно-философскую атмосферу интеллектуального и творческого общения чинарей Друскин был органично включён ещё в тридцатые годы. Последовавшие за поневоле расставанием с друзьями работы Друскина, как я это вижу (иным вольно видеть иначе), были поначалу попыткой продолжения прежнего интеллектуального общения с ними, в том числе и религиозно-философского. Это особенно выразительно явлено в дневниках Друскина: почти исключительно — философских и религиозно-философских текстах. От года к году сознание катастрофического отсутствия собеседников ввело его — на десятилетия — в соответствующий содержательный тотальный диалог с самим собой, ставший исключительным повседневным ежечасным обыкновением: день Друскина состоял из интеллектуальных размышлений, писания дневников и разного рода сочинений. Так он прожил последние сорок лет своей жизни.
В. У.: Я хотел бы попросить раскрыть предыдущий вопрос на примере понятия Ignavia, появляющегося у Друскина в послевоенные годы. В какой мере это всё ещё «скука» Липавского или «мир сдох» самого Друскина, а в какой — новый концепт в философии Якова Семёновича?
В. С.: Прекрасный, спасибо, вопрос, действительно впрямую соотносящийся с только что сказанным.
Повседневное интенсивное интеллектуальное существование Друскина эпизодически (иногда надолго) прерывалось эмоциональной апатией (прострацией): нет сосредоточенности ни на чём, поэтому не думается и не хочется думать… В таких раздражавших и угнетавших Друскина состояниях он рисовал «Мразей» (некоторые подобные рисунки воспроизведены в книге, по поводу издания которой мы с Вами беседуем) или иные, которые подписывал словом «Ignavia». Поскольку все жизненные явления ему было свойственно философски интерпретировать и классифицировать, Друскин в течение многих лет в разных обстоятельствах и текстах отрефлексировал игнавию в несметном множестве разноречивых определений. Тем не менее, так сказать, «в базе» — элементарное его физиолого—психологическое состояние. По этому вопросу точно не приходится «множить сущности».
В. У.: По какому принципу отбирались тексты для сборника? Он охватывает около сорока пяти лет письма Друскина и выстроен приблизительно хронологически, однако некоторые уже публиковавшиеся работы, такие как «Происхождение второго мира в связи с общей теорией времени», в него не вошли.
В. С.: На некоторых интеллектуальных ресурсах, где речь идёт о фильмах или, например, книгах, практикуют соответствующие подборки: «Список такого-то». Вот этот комплекс текстов Друскина можно назвать: «Список Сажина». Это моё субъективное предположение о том, что заинтересованный читатель такой именно книги сможет получить более или менее адекватное представление о некоторых аспектах творчества Друскина.
В. У.: Если это возможно, не могли бы Вы поделиться, что ждёт читателя во втором томе?
В. С.: С удовольствием. Второй том составляют избранные Дневники Друскина за 1933–1979 годы. Как я сказал, это почти исключительно философские и философско-религиозные тексты. Пронизанные, в том числе, диалогами с Александром Ивановичем, Лёней, Даниилом Ивановичем: так Друскин именовал Введенского, Липавского, Хармса, — утраченных друзей, которые, тем не менее, присутствовали в его интеллектуальном мире.
Другую часть второго тома составляют избранные письма Друскина к священнику Д. С. Дудко, физику Е.Л. Фейнбергу, художнику В. В. Стерлигову и музе чинарей — Т. А. Липавской. Эти письма разносторонне характеризуют и круг интересов Друскина и его личную жизнь. За малым исключением все письма публикуются впервые.
Благодарю за беседу.