La mudanza

La revista Poesía está concebida como una publicación trilingüe, que cuenta con traducciones literarias profesionales al inglés y al español para cada obra. Por disgracia, en este momento los recursos de la redacción son extremadamente limitados, y no todos los materiales publicados cuentan con dichas traducciones. Actualmente trabajamos como en la traducción al inglés y al español de los materiales ya publicados, tanto en nuevos números de la revista. Invitamos a conocer la versión original de esta publicación en ruso.

 

1.

...она, опустошая и полня свои, в халатной пазухе ходящие, то рогатые и у оснований не до дряблости чуть что, как молочная пенка, нежные, то сплотившиеся, с коричными, как если опушёнными розетками перси ——— стирала.

 

Руки её, точно гранные в пястьях, запутанные в тёмно-белом, морщинистом, съезжали и съезжали с волнистой доски, вставленной в перегиб тела её.

 

Люся! Люся! Я тебя люблюся! с посвистом плакал сосед Мишка, надсматривая же-таки одним обугленным, сморщенным оком чайник. Оставшимся же он пух.                                                                                                        

 

Дядь Миш, а дядь Миш, дай порошок, — там вон, вун, на окне... Мишка со своего рундучка как был — с ногою, закинутой за ногу, в накинутом, отсвечивающем пиджачочке — встал, и так-то, якоже кобра, завис.

 

И, переступивши через ногу себе, и, словно упражняясь «руки в стороны — руки вместе», из правой своей в левую, а оттуда и за спину сунутую, чуть-чуть в предплечьи провисшую и как бы более ясную в влажном начале её... — наросло на полу пирамидок, белых, мала мал меньше. Мерси боку сказала она спиною, выгнулась вся (рыбы грудные нырнули), плечицею смяла и пошевелила смятые (кивая) рот и нос, и опять обогнула таз, обставленная целой сетью блестяще-бледных, тающих хлопьев и брызг.

 

Радио глотнуло полуночи и захлебнулось.

 

По белёной части стены сдержанно шёл медный с прозрачным хребетком таракан, становясь временами совсем и шевеля-шевеля какими-то усами. Кухня, обставленная разномерными хозяйственными тимпанами, сейчас молчащими, высвещалася из изворачивающейся голой лампы с разбором.

 

Мишка, как со связанными щиколками, ушаркал к себе, где жена его, Клавдя, сложивши мышиную косицу, уселась уже у стола в спальной глухой рубахе. Чайник по ходу всё ещё кипятился, качался, звякал и прыскал с раскупоренного членчика, по полу выводя пятен очередь, что, в свою очередь, исчезала вместе с Мишкой во всё больше сплачивавшейся чем дальше темноте, что только что вот просвечивала ещё чёрными чешуйками возле кухни.

 

Чем тьма больше, тем отчёркнутее светом двери, ещё не спящие.

 

Разогнувшися снова, она ужёстчила веки и вогнула губы, слушая: — ничего? — а то уж ведь ввёртывал он — было — в Клавдю всю её большую, всю скуластую голову; старбя коленчато извивала твёрдые безмясые ноги и, разрывая пальцами глаза, шипела; прибежал большими шагами, бесшумно, с особым, разъярённым и женским лицом и торсом кубарем, что у них у всех, особенно в возрасте, Полуплый, бывший из Мариинского танцор, но посредс... ———— вкручивала просторную простыню, ещё выжимая из неё лишь пространство; когда ж до матерьи дело дойдёт, дело пойдёт туже.

 

Распадающимися кусками стала валиться вода.

 

А простынь всё больше и больше сматывалась, и сворачивалась, и скручивалась, и всё невыносимей становилось держать её в узких вытянутых руках.

 

Тюк больно отогнул корешки пальцев и упал в таз; она аж плакнула, сильно съёжив лицо.

 

Тюк выскользнул из десницы и, мня концы ногтей, сорвался с шуйцы; вода несколькими обвисающими пиками рванулась из таза и здесь же оскользнулась; продёрнуло, точно током, но плавней; она свела с силой плечные чашечки, и глаза её выпукли слепыми, горячеползущими линзами У-у, Господи...

 

Ввернула в ослабший свёрток руки с чуть подввёрнутыми локтями и всю свою небольшую тяжесть, даже на цыпочки затем встав, набавила сверху.

 

Свёрток же всё мякнул, и расплетался, и хлюпал, и вот, белым столбом, плотнея, в сетке брызг пошёл в рост.

 

Выросла верхняя пол-мужчины в жилетке под пиджак и выкинула вверх на себя её руки с обвалившимися рукавами.

 

А-ах

 

...прянула, укрываясь за сведёнными локтевыми костьми; в низу живота что-то отступило тяжко, сжалось и горячая полоска прошла наискось по левой ляжке изнутри; она тесно сжала ноги, зубы и веки, Тот мужчина, точно большой серый младенец, улыбался гладкими щеками.

 

Куда вы, девушка? сказал он, подаваясь с плеском вперёд и опершись — большие пальцы наружу — на вывернутый обод таза.

Но её уж не было. Лишь шлёпанец оставался лежать раззямшись на крашеной вишнёвой половице.

 

Что!? Что с тобой!? Мишка?

 

Она блестящими в полумраке очами глянула на узкую ровноволосую голову, поднятую от книги, и ничего не сказала.

 

Наташа ловко перекинула обе две сверкнувшие коленки и, махнув ими, сведёнными,  соскочила с тахты. Задетая лампа встрясла кривые области на стенках и потолке.

 

Я в милицию позвоню сказала Наташа жёсткими крупными губами и пошла по комнате единственно как и было по ней возможно идти — вдоль.

 

У меня глюки — там мужик в тазу. 

 

В каком тазу?! Какой мужик!? Ты что?

 

В нашем сказала Люся тазу растерянно.

 

С чёрного хода пришёл? спросила Наташа, распрямляясь с надевающимися на маленькие прямые ноги брюками.

 

Он из таза вырос... я отжимала.

 

Наташа подошла, застёгиваясь обеими руками на чуть выгнутом, женском животе. Потом, зацепивши пуговицу, погладила сухими раздвинутыми пальцами Люсе щёку.

 

И вышла.

 

Люся ждала, не садясь, слушая.

 

Никого нет... что ты?... Тапок вот...  — и, не сгибая колен, приставила тапок к босой ноге.

 

Тут-то вот Люся отворотилась и недвижимо заплакала.

 

Резко белеющая подушка свежо стояла на тахте; столь жёстко из-под пледа высовывалися краткие простынные острия.

 

 

2.

 

Варенья, Соломон Моисеевич...

 

Блестящая трясинка в плошке, просвечивающей, матовой...

 

М-мм...  спасибо.

 

Ну, победили, значит... Как же это назвать-то... — фронт закрыт, все ушли в райком... Конечно, надо же что-нибудь кушать... делать...так?

А кому, скажите, зачем такой Вайнблит — весь в дырочках, как дуршлаг? Никому, знаете, не нужно... а в те поры уж.... — ну неважно. Чего я? — да, Птушкин.

Прихожу раз — уже не помню, как всё это называлось — Росгосхлоп ли, Леноблтоп ли — не помню... не совру сейчас... не помню...

Ну это неважно.

Главное — начальник, Птушкин зовут.

Ну, я у него в кабинете, он мои бумаги нюхает, я со скуки в окошке смотрю...

Смотрю...  смотрю… — чего-то не это.

Всё вроде ничего, как везде... а чего-то не это, зрение щипет, не то, то есть.

Ну, у меня же глаз-ватерпас. Смотрю-смотрю... — да и вижу! «————

 

Соломон Моисеевич вздел светлые умытые бровки (точнее, развёл над переносьем мост), а ещё — отставил уши топориками от своей жёлтой и жёсткой головы.

 

———лозунг. Свежохонький — краска блестит. Долгий — что еврейское

горе.

ЖИТЬ И РАБОТАТЬ КАК НАС УЧАТ ТОВАРИЩИ МАРКС, ЛЕНИН, СТАЛИН И ПТУШКИН! 

 

Вы уж и выдумаете, Соломон Моисеевич...

 

Правда! Святая, чистая, хрустальная, центральная истина!

Ну, значит, я ему — что ж ты, товарищ Птушкин, делаешь!? Или тебе, Птушкин, свобода претит, да?!

А он — а чего? мол, чего шумишь-то?!

А я — чего-чего... ты, дурак, вчитайся хоть, — у вас чего это здесь, а!?

Он — момент — в окошко. Зырк, зырк... иззырился весь, бедный... а потом — ох, ах, — Энгельс! Энгельс-то забыли!!! Трах-тарарах-пах-пах!

А вы говорите, жизнь смешная… Раньше жить было лучше, как-то веселее...» 

 

Она клокотнула, втянув в себя желобком середину горла; чудесные узорные веки упали; и всё, снова стало лицо голубиное, грозное... Ещё чаю, да?..

 

Если можно сказал Соломон Моисеевич, вворачивая блестяще-белый раструб чашки в дребезгнувшую выгнутую струю.

 

Скатерть была вся (по складочкам) в полувздувшихся секциях. Она переклонила чайник и куполок его кувырнулся через носик, рассеяв тёмные, но светлеющие и расширяющиеся пятна, ткнулся в болотистую руку Соломон Моисеевича, отскочил с громом на стол и сразу ж, заворачиваясь, поехал-поехал. Ой! обожгло?!

 

Соломон Моисеевич высвободил из ушка чашки два сплюснутых пальца и тряснул над столом седую толстую ладонь. Ничего-ничего... Мерси, хватит.

 

Обезглавленный чайник, всем показывая сплотившиеся свои тёмные внутренности, прильнувшие к обратному подобью душа, — встал на место. Ну и что? Так чем кончилось? 

 

Как? Лидия Сергеевна, всё уже; всё рассказал.

 

Что вы меня путаете? вас взяли?

 

Нет, меня не взяли сказал Соломон Моисеевич. В дверь очередью стукнули.

Капля варенья из вишнёвой превращаясь на паду в янтарную, осталась чёрным овалом на красном с лампасом тренике Соломон Моисеевича.

 

Можно? Папа у вас?

 

Боже мой! Это я тебя воспитал!? А если мы голые?!

 

Проходите, Таточка, садитесь сказала Лидия Сергеевна, привставши.

 

Спасибо, я постою. Папа, ты идёшь?

 

Лидия Сергеевна обвела взором комнату, свободную от чёрных деревянных домиков лишь в полушаге «порог — стол» и нахлобучила звякнувший чайнику колпачок.

 

На старости свихнулся. Позорище!

 

Стерьва заметил Соломон Моисеевич, уходя за ширму, где спал. Тамара Семёновна встала перед его взмахивающей тенью и изготовилась.

 

Молчи, Тома, хуже будет.

 

А ты мне не затыкай. Мы из-за тебя не ложимся, посмешище! крикнула Тамара Семёновна приглушённо.

 

Не ори — соседи.

 

А я плевала на твоих соседей! крикнула Тамара Семёновна ещё приглушённее.

 

Это твои соседи ответил Соломон Моисеевич, ложась там, у себя.

 

Таточка, купим папе новый диванчик — скрипит ужасно. 

 

Купи. Заработай — и купи! Тамара Семёновна обернула к мужу (на пёстром одеяле лежала его бородка) чалую голову, протянула сужающуюся руку, и свет погас. Я Люське скажу — что за свинство... убирать надо... — с утра вся кухня в панталонах их... — ч-чёрт!!!

 

Татюша, что такое?!

 

Что такое — что такое... наставили тут! чего это? чего стоит?...

 

У нас стоит... комод у стеночки... посередине стол... этажерочка... добросовестно начал...

 

Это не наше! — деревом пахнет! тирольским голосом сказала Тамара Семёновна.

 

Свет зажгли.

 

Вышел Соломон Моисеевич в синей майке и сатиновых блестящих трусах по набухшее вывороченное колено.

 

Увидал, как и всегда при зажигании света, наново всю эту безмерную комнату, по стеночке обставленную; овальный стол на осьми ногах посреди; халат жгутом — на покатом плечике стула; свою дочь, свешивающуюся ляжками через края прищёлкнутых к какой-то расслоённой белой портупее чулок; её же твёрдый нос и веснущатые плечи; наконец, загородивший меж стола и комода ход шкап-антик, чья древесина за блеском — как лист в янтаре... ———— глаза его рассредоточились, он для крепости сузил их, вздел на рифлёный лоб брови... к чему-то глянул в окно, где уходили — чем дальше, тем больше — белые залупленные фонарики, а после, поворачивая уже восвояси, сказал без упрёка Допрыгались, пыжики — вот и началось.

 

 

3. 

Милиционер Киринициянинов свою синюю невысокую шапочку носил насупленно.

 

Когда он шагал, шинельные кривые полы бились о снизу подобранные голенища; низы сапог обведены были снежными кантами; вослед оставались пересыхающие лужицы.

 

Вжав в острые меха мелкую мордочку под тёмно-розовыми, полусложенными вдвое ушами, кошка следила движенье его плоским глазом. (Из прихожей в кухню — глаголем).

 

Здравствуйте сказал милиционер Киринициянинов и, звякнув множественно по борту шинели, сделал у уха.

 

Две старухи, тыкая в шёлковые очи яишниц, обернулись белыми надувными лицами и сказали Здрав-ствуйте.

 

Здравья желаем сказал со своего рундучка Мишка и осклабил утонувшее меж скул лицо.

 

Милиционер Киринициянинов растянул обившие губу редкоусики и сказал Ну, здравствуйте, граждане.

 

Здрав-ствуйте сказал Мишка, выпустив ветвь синего, но голубеющего и тут же разлезающегося на волокна дыма, вовсе исчезающего, наконец, на пересеченьи с утренним светом, нежно красящим ещё кухонные стены.

 

Здравья желаем зачёсывая волосатые затылочки, сказали старухи.

 

Здравствуйте, граждане сказал Киринициянинов Это здесь похищен шкаф? 

 

Здесь, здесь скача щеками, закивали старухи.

 

У марамоев из одиннадцатой выпустив ветвь синего, но голубеющего и тут же разлезающегося на волокна дыма, вовсе исчезающего, наконец, на пересеченьи с утренним светом, нежно красящим ещё кухонные стены ———— сказал Мишка.

 

Значит, сама вызвала, а самой нет?! Где здесь?! и Киринициянинов, по-женски махнув шинелью, сел на подставившийся стул. Ну, а мы ей протокольчик...

 

Старухи взмахнули запаздывающими сами за собой руками, полными синяков.

 

Сей миг, причёской-треуголкой касаясь притолки, на пороге встал Полуплый.

Киринициянинов оглянулся, выпустив гусиную кожу со щеки на погон. Гражданка Вайнблит — вы будете?

 

Видите ли... ответил, шагнувши высокой ногою, Полуплый.

 

А-а... Это есть называться про-то-кол! Киринициянинов залез, растопорща грудь, себе меж пуговиц, — от волной разошедшегося топорщенья милицейская его шапочка съехала на затылок, на лоб же испустился тонкий, закручивающийся вверх чубчик.

 

Тамара Семёновна на службе... Я покажу всё... она просила.

 

Впереди шёл, ставя острые ноги чуть внутрь, а приятно очерченные ступни вовне, Полуплый, за — описанным уж способом — Киринициянинов.

 

Минуточку, только ключик я возьму.

 

Э-э, гражданка Вайнблит, вы чего там? Вы ж не одна у меня... У меня в квартире семнадцать проститутка тунеядствующая!.. Ну, что? милиционер Киринициянинов двинул отогнувшеюся мягкой лапой дверь и — Полуплый сидел на корточках, свесив с раздвинутых колен длинные кисти.

 

А за ним — мебели стояли, как орган; паркет из цветного, почти прозрачного в своей матовости дерева сам складывался собой в картину Врубеля «Демон»; — в молодой грузинский глаз Демона упёрлось переднее копытце накрытого на персон стола, застынувший фонтан коего был окрашен нежно из окон утренним светом. Оттуда ж сквозь ветви в снежных митенках раздавались синицы, как пульки.

 

Богато живёте сказал Киринициянинов и, невольно прыгнув горячим сердцем и мотнув холодной головою, обтёр свои руки, и так чистые, об хвост шинели. Я Четвёртый, это царь был? спросил он, подымая, как грампластинку, мгновенно наполнившееся нежным из окон светом блюдо. Кириницияниновские сапоги, удивительно что, не оставили никаких последствий на сём чудесном полу.

 

Откуда-то, быть может, из шкафа, во всяком случае из угла, где в толстостенной телевизорной банке, задвинутой в лакированную нишу, стоял серо-зелёный туман, откель-то оттель появился мужчина в чудесной буртовой («Ударником» ещё зовётся матерьял, если кто помнит) просторной и светлой тройке. Он шёл, наклонясь, глядя вперёд, и отклоняя тремя согнутыми пальцами тонкие, пепельные, сваливающиеся на его мягкое лицо волоса.

 

Наши документики сказал мужчина и принялся выкладывать Киринициянинову на блюдо разномерные и разноцветные корочки со всех карманов, внутренних и внешних.

 

Ярослав Ильич Челобеков прочёл Киринициянинов и, нагнувшись, поставил на место блюдо с скрывшимся донцем.

 

Милиционер Киринициянинов и Полуплый, теснясь, шагнули за Ярославом Ильичом из комнаты — в коридоре было пусто. Лишь, как бы взамен, подскакивая и вертя волосатое полотенце, мимо них пробежала прелестная девочка и исчезла в шумящей ванной, каковой никогда в квартире сей — не существовало.

 

4.

Мы — это Люся с её увеличенными, истончаемыми тьмой границами лица-полумесяца (её профиль пубоку — под бойничным окном, и в окне — безъобъёмная, тёмная, облечённая полусветящейся линией маленькая голова — это Наташа), и это тут же рядом невидимые Лидия Сергеевна с Соломон Моисеевичем, точно за партой, на двускатной крыше сундука. (Боты из сухой волосатой суконки, перепоясывая щиколки Лидии Сергеевны, зацеплены вздутыми каблуками за вензель на сундучьем переде и упёрты в пол вдавленными носиками, так что подъём почти что слит с линией голени) ——— сидим в закуте молча.

 

В закуте, в каморке, в аппендиксе, в тупике, в узкой чёрной капле из чёрного носа передней.

 

Там, в носоглотке, в квартире, — лишь изредка: электрический щебет в счётчике, да сглотнёт водоворот водопроводный, да проскрипнет половица бездельно.

 

От голой лампочки над бывшею Мишкиной дверью достают сюда, сворачивая — противу всем законам оптики — вместе с коридором, разреженные редкие лучи.

 

Нежданно близко, отчётливо взад-вперёд прохаживается стеклянная гамма — их дочка, сидя одной, почти ещё не вычленяемой ягодицею на постанывающем винтовом стуле, и одну ступню в толстом носке всунув в ракетный его хвост, а вторую плотно, по-балерински, поставя на пол, ———— с движущимся, отставленным локтем провиснула подобранно до самой правой обочины рояли.

 

Смолкло.

 

Кошка, представляя, что распушает безволосый на деле хвост, с лёгким цоканьем переходит наискось тёмно-вишнёвый паркет. Лидия Сергеевна растаскивает коробок, шаркающий звук чего заглушается множественным деревянным звоночком, и сухо вытискивает спичку из её при этом втаскивающейся к себе в нишу многодетной постельки ———— спичка присвистнула, затем резко, громадно загорелась на всю комнату, затем же оказалась узким, снизу синим огоньком на светлой палочке; как бы стеклянное в средине, полое лезвьице выгибается, тянется, тянется к лишившемуся старости прямому лицу с блестящими белками... —  это всё глядит в разные стороны, меркнет, меркнет и исчезает во тьме.

 

Лида, нам спичек хватит?

 

Да сказала Лидия Сергеевна низким, коротким из-за улыбки голосом. Как там ваши?.. довольны?.. Все хорошо?..

 

Да-да, очень... Ванна, телефон, всё... Санузел царский... Всё к лучшему, говорят... А то бы век не вылезли из этого, говорят…

 

А не очень, что далеко? нет?

 

Ну, привыкают люди...

 

Свет, если это можно так сказать — свет, стоял во весь рост у вешалки, однако ж не касаясь её, а лишь в профиль отражаясь черным её зеркалом. Внутри и вокруг зеркала чёрные шубы лепилися утолщающимися книзу слоями, поверх — висели на втянутых руках разномерные сумочки, под — сгрудились на границе света склонившиеся, развернувшиеся сапоги (лишь один чей-то вылез носиком за и, обведённый полукруглою тенью, слабо и нагло поблёскивал жёлтым). Перезвякнуло с отзывами — там протянули водочку в хрустальных панцирьках туда, к сияющей панцирной люстре… говор... смех... смолкло.

 

А вот вы помните, Лидия Сергеевна, когда Сталин умер?

 

Марта какого-то, да?

 

Да, пятого... А шестого, когда по радио сказали — мы не слышали — а как раз гости у нас. Патефон, всё... Тут Настенька (Соломон Моисеевич сказал это слово Настенька не нажимая, а как имя, без стёршегося за годы язвительного наклоненья), Настенька — к нам без стука, руки — знаете, как она... — в боки, голову набок и с расстановочкой так: «Вы что ж это, а? Празднуете?

Все русские люди плачут, как вождь народов кончился, а вы это радуетесь!? Так что ль?»

Конечно, жене с сердцем, я чего-то бормочу, мол, не знали, а Таточка — маленькая ещё совсем была — влазит мне на колени и с рёвом: «Папа, папа, лучше бы ты умер, а не товарищ Сталин!»

 

Да сказала Люся, пошевелившися на своей низенькой скамеечке. Мама говорила — в Пензе у нас — тоже там все плакали и Люся чуть отдёрнула голову от схваченных белеющими руками, сдвинутых, высоко поднятых коленей. В полной потикивающей наперебой тишине, если она бывает, сердито, как шмель в коробке, низко, безостановочно ворчало, пришаркивало, толкалось — то за заклеенной бумажкою с длинной росписью дверью баба Дуся ходила-ходила, бормоча и белея во тьме надувным своим лицом.                                                                                                     

 

В отличье от юных женщин, старые ходят лишь ногами, не шевеля задницею.                                                 

 

У юных женщин юбка движется вбок от нешагающей в данный миг ноги, а у старых подол мелко колышется, виснет...

 

Впрочем, подтвержденья тому не было видно, как не слыхать было, что там себе баба Дуся бормочет, выкатывая белёсые и без того всегда изумлённые очи.

 

Лидия Сергеевна, масла вам не нужно? Давали по две, в Елисеевском... не надо? выказав на полусветящемся окне вместо полутёмного узкого фаса отчётливый, хоть совершенно без подбородка, и потому как бы всегда склонённый, но всё равно прелестный над выгнутой натянувшейся шеей профиль ——— спросила Наташа.

 

Спасибо, деточка, не нужно, конечно... что вы ответила Лидия Сергеевна, мгновенно касаясь плечом круглого плеча Соломон Моисеевича.

 

Елисеевский-то все знают. А вот как на углу Невского и Владимирского раньше назывался, а? Барышни, знаете?

 

Там, в окошке, за Наташей, дробно светили жёлтые и белые огни по линейкам, огромная река, стоящая на жёлтых и белых светящихся сваях, а за — из каких-то чёрных лесов и холмов поднималася узкая светлая кегля собора.

 

По мосту со звонками, постукивая и подскакивая, ехал трамвай полупустой, пассажиры раскачивались и подскакивали, небо было синее-синее, почти фиолетовое было небо сегодня.

 

1983