Нежнейший миннезингер: стихотворения Владимира Свешникова (Кемецкого) с предисловием Кирилла Шубина

La revista Poesía está concebida como una publicación trilingüe, que cuenta con traducciones literarias profesionales al inglés y al español para cada obra. Por disgracia, en este momento los recursos de la redacción son extremadamente limitados, y no todos los materiales publicados cuentan con dichas traducciones. Actualmente trabajamos como en la traducción al inglés y al español de los materiales ya publicados, tanto en nuevos números de la revista. Invitamos a conocer la versión original de esta publicación en ruso.

 

 

«НЕЖНЕЙШИЙ МИННЕЗИНГЕР» ВЛАДИМИР СВЕШНИКОВ (КЕМЕЦКИЙ)

 

Среди молодых поэтов первого поколения эмиграции было множество тех, кто симпатизировал авангардному искусству и Советскому Союзу. В Париже их активное экспериментальное творчество пришлось на так называемое «Героическое время» — начало 1920-х, когда литература эмиграции только появлялась и ещё не возникли «Зелёная лампа», «парижская нота», «человеческий документ»: многие известные элементы культуры более позднего периода.

В начале 1920-х сформировалась группа тесно общавшихся друг с другом поэтов, писателей и художников, в которую входили С. Шаршун, Г. Евангулов, В. Парнах, М.-М.-Л. Талов, Б. Поплавский, Д. Кнут, А. Гингер, Б. Божнев, С. Ромов, К. Терешкович, С. Карский , И. Зданевич, В. Барт, Л. Воловик, Л. Гудиашвили, Д. Какабадзе, Х. Сутин, А. Федер, А. Френкель, О. Цадкин, Я. Цвибак (псевдоним — А. Седых), А. Юлиус. Они создали объединения «Гатарапак», «Палата поэтов», «Через», журнал «Удар».

К ним относится и Владимир Сергеевич Свешников (Кемецкий; 1902–1938) — поэт, чья судьба сложится трагически, хуже многих его парижских товарищей.

Владимир Свешников родился в 1902 году в Санкт-Петербурге в семье офицера и артистки Большого театра. После Октябрьской революции они едут в Одессу, а затем — плывут в Стамбул. Там они проводят весь 1920 год, скорее всего, ожидая французские паспорта, как и многие из эмигрантов. Тогда же Свешников, возможно, знакомится с Ильей Зданевичем: писатель при работе над стамбульскими романами «Письма Моргану Филипсу Прайсу» (1929) и «Философия» (1930) обратится к Свешникову как прототипу для персонажей Яблочкова и Триодина. Иногда поэт появляется под своей фамилией, и все его обличия связаны с идеей «красного Константинополя» — захвата Стамбула большевиками.

В ноябре 1921 года Свешниковы прибывают в Париж. С начала следующего года Свешников уже входит в круги творческой молодёжи: тогда его имя впервые упоминается в дневнике Поплавского. 1920-е годы прошли для Свешникова в тесном творческом общении: он часто встречался с Поплавским и Гингером, читал на вечере авангардной группы парижской молодёжи «Через», он вместе с Божневым, Гингером и Кнутом дебютирует в советском журнале «Недра» в 1924 году. О тесных связях между Свешниковым и другими поэтами-эмигрантами свидетельствует ряд стихотворений: Гингер посвящает ему «Сонет V» (1924), а Поплавский — «Бардак на весу» (1927) и «Дождь» (1930).

Особенно много текстов с упоминанием Свешникова находится в творчестве Поплавского. Он берёт в качестве эпиграфа к тексту «Закончено отмщение; лови!..» (1926) строчку из неизвестного стихотворения Свешникова, упоминает его в ряду парижских друзей в ироническом дифирамбе «Оно» (1924): «Приятно пишет Александр Гингер, / Достоин лучше, чем теперь, времён, / И Свешников, нежнейший миннезингер, / И Божнев божий с неба обронён». Свешников упоминается и в другом дифирамбе — «Возвышенная жизнь — любовь к друзьям…» (1924), где его имя архаизируется по аналогии с прозвищами средневековых феодалов и викингов: «Я спрашивал: “Владимир Храбрый брат / Ужели правда с ложью нераздельна?”». Поплавский также посвятил Свешникову неизданные поэтические сборники «Дирижабль неизвестного направления» и «В венке из воска».

Вероятно, как свидетельствует датировка стихотворений, в 1924 году семья Свешниковых переезжает в Берлин. Там же поэт после ссоры с отцом берёт псевдоним «Кемецкий», девичью фамилию матери. В течение большей части жизни в эмиграции Свешников участвовал в социалистических организациях, которые помогли ему получить советский паспорт и, по его собственному желанию, уехать в 1926 году в СССР. Поэт поочерёдно живёт в Москве, Рыбинске, Тифлисе, Харькове, работает в газетах и пишет множество стихов. В Харькове знакомится с поэтом Владимиром Щировским, с которым продолжит общение до конца жизни. В 1927 году Свешникова арестовывают за «троцкистскую деятельность» и отправляют на Соловки. Там он активно печатается в лагерной периодике. Этот период жизни относительно подробно описан филологом Дмитрием Лихачёвым, который жил с поэтом в одной камере.

В 1932 году Свешникова освобождают, он путешествует по всей России, живёт в Воронеже, Орле, Уфе и многих других городах, пока не добирается до Керчи. Там в 1937 году его снова арестовывают, отправляют в лагерь Ухтпечлаг (Республика Коми) и расстреливают в 1938 году.

Творчество Свешникова прежде всего известно по машинописям, составленным ближе к концу его жизни, в советский период. Отдельные стихотворения публиковались в небольших подборках в разных журналах и сборниках: «Наше наследие», «Белая ночь», «Prosodia». Значительная подборка всех эмигрантских текстов была включена в антологию «Литературный авангард русского Парижа».

Вся поэзия Свешникова основана на уроках, полученных в эмиграции. Значимая черта его поэтики — постоянное обращение к архаике. Как у Гингера и Поплавского, он создаёт контраст между клишированными поэтизмами и словами повседневного мира, что может преследовать откровенно иронические цели. Но, в отличие от парижских товарищей, которые ограничивались только контрастом и затем стали симпатизировать дадаизму и «парижской ноте», Свешников находит всё больше применений архаике, которая становится его главным приёмом. В советские годы она используется как единственное средство ясно и прямо говорить о смерти, Боге и жизни — ещё до ареста Свешников постоянно ожидает гибели.

Архаика позволяет Свешникову обращаться к пластам культуры, интертекстуально связанным с архаизмами, и переносить их в современный мир — как в тексте «Керувим», где образ вождя-серафима на колеснице с быками сродни веку-волкодаву Мандельштама. Как правильно заметил Поплавский, Свешников — миннезингер, потому что во время эмиграции он создавал для своего субъекта различные маски: средневекового поэта, актёра и жонглёра, странствующего с цирковой труппой, путешественника, который едет с бурдюком вина на осле, корсаром или капитаном корабля, предком викингов и так далее. Как Эзра Паунд, он находит параллели со множеством разных периодов истории, которыми дополняет современную жизнь. Конечно, в этом Свешников больше наследует Бальмонту, Брюсову, Кузмину, которые активно пользовались древними сюжетами. Как откровенный поэтизм стоит воспринимать и символистские клише — «глицинии», «лилии», «тёмно-лиловую», циклизацию, суггестивные стихи, построенные на сквозных рифмах, рефренах и редупликациях.

С архаизацией связана одна из ключевых черт поэзии «Героического времени» — фланёрство субъекта, на котором основывается структура текста. Фланируют герои древности, фланирует Свешников в Москве и в текстах-воспоминаниях о Париже. Подробно передаётся жизнь его товарищей в стихотворении «Небес, едва видны, синеют паруса…», где, гуляя по ночному Парижу, герой сравнивает грузчиков с якобинцами, используя лексику и обороты «Золотого века» русской поэзии, неметафорически передавая повседневность через перечисения и манерные инверсии и поминая разные волнующие его жанры.

К парижскому времени Свешников будет возвращаться всегда. В последнем тексте нашей подборки — «Ложатся хлопья снега и минут…», написанном на Соловках — он назовёт Париж древним латинским именем «Лютеция», отодвигая ещё дальше в прошлое. Сама сонетная форма текста указывает на цикл «Парижские сонеты» Свешникова, а также на многочисленные сонеты Гингера и Поплавского.

Все эти черты характерны для всей поэзии, а элементы футуристической и конструктивистской поэзии, с которой он должен был столкнуться в Советской России, будто вовсе не появляются в текстах. Возвращаясь на Родину, поэт уходит во внутреннюю эмиграцию, закрываясь в выработанной ранее поэтике. Тем не менее, он развивает и углубляет её принципы, подчёркивая интертекстуальность поэтического языка.

Мы благодарны Дому русского зарубежья имени А. Солженицына за предоставленные архивные материалы. В этой подборке представлены стихотворения, нигде ранее не публиковавшиеся, за исключением двух первых текстов из цикла «Каштановые лепестки». Они приводятся, чтобы указать на значимую особенность текстологии Свешникова: в его машинописи почти все тексты распределены по циклам, которые объединяют как эмигрантский, так и советский периоды. Однако целостная реализация этого принципа возможна только при отдельном издании собрания сочинений Владимира Свешникова.

— Кирилл Шубин
 
 
Из архива. Стихотворения 1924–1929 годов.
 

КЕРУБИМ

 

На крылатых быках, попирая болотную темень,

В колеснице, обитой пластами нервущихся кож,

Правит медленный путь неуклонное время,

Опоясанный млечномерцающим поясом вождь.

 

По ступицы в тумане погрязли колёса сплошные,

В древних топях ночных, что как мир глубоки.

И угрюмо ревут, напрягая тяжёлые выи,

И крылами размеренно машут быки.

 

Замедляется ход, накреняясь дрожит колесница,

Застывает на миг, потонув в необъятных ночах.

Тишина. Но в руках непоспешных возницы

Громко хлопает бич. Петухи пробуждаясь кричат.

 

И опять, под протяжные скрипы заржавленной осью,

Чьё не гнётся железо, веков сохранившее след,

Преклоняя дыханьем деревья, как в поле колосья,

Над гранитными города снами, в пустующей мгле

 

Винекрылым быком по невылазной хляби

Мощно небо ступает. И тускло зажглась

Медь багряного дышла. И ширится, на землю глядя

Кровью налитый, яростный <зноем наполненный глаз>.

                        Москва, 1927 

 

 

ЦИКЛ «КАШТАНОВЫЕ ЛЕПЕСТКИ»

 

Враждебный день... Нежданная разлука...

Сколь тягостны чужие этажи,

Земля — увы, бесплодная, как скука,

И эта площадь серая, как жизнь.

 

А небо цвета королевских лилий

Раскидывается над головой,

Холодное, как стих Леконт де Лиля,

Пустое, как салонный разговор.

                       Берлин, 1924 

 

*

 

Ко мне сегодня не пришла подруга...

Взглянуть на циферблат решаюсь я едва —

Стрела минутная прошла два полных круга,

А часовая — разделенья два...

 

И понял я, к судьбе моей взывая,

К моей судьбе, насмешливой и злой,

Как просто может стрелка часовая

Стать Эроса отравленной стрелой.

                       Берлин, 1924 

 

*

 

Я надеваю кольцо синеватого дыма —

Так я с тобой обручён, табачная муза моя.

 

*

 

Лепестками белой алучи

Покорен, засыпан лунный сад…

На земле — стеклянные лучи,

Тени трав, покой, роса…

 

В чёрный водоём заключена,

Где вода усталая молчит,

Плавает незрелая луна —

Лепесток небесной алучи.

                       Тифлис, 1927 

 

*

 

Солнце скрылось давно, но медь облаков не остыла.

Милой покинут, любовные песни пою.

 

*

 

Мне ль по своим простодушным пеньем

И трудами своими гордиться?

Быть может, я — лишь виденье,

Что кому-то снится…

 

Осторожней звучите, струны,

Я закрываю ноты…

Быть может, я — лишь инструмент,

На котором играет кто-то.

                       Москва, 1927 

 

*

 

Роз напрасно ты

Ищешь в саду моём,

Снежный мотылёк…

 

*

 

Клейким запахом ветвей каштановых

Мыслит сад, меня встречая заново.

Разве, друг, упасть не хочешь ты

В полное лучей и темноты

Небо, нагружённое цветами?

 

Кто-то шепчет — подойди, возьми

Этот клейкий и пахучий мир,

Вздувшийся, как почка на каштане.

                        Москва, 1927 

 

*

 

Стою у стен предзимнего дворца —

Солдат из гвардии императрицы,

Улыбка чья не радует сердца,

Чей белый плащ победно серебрится…

 

Открылась дверь. Куранты глухо бьют

Над вечного забвения рекою…

Отдам сейчас последний мой салют

Владычице холодного покоя.

                       Москва, 1928 

 

*

 

Над чёрным игом зловонных болот

Недолго цветут бледные лилии.

Лето проходит, сохнет камыш…

Где ж эти неживые лепестки?

 

Молча сижу на перекрёстке дорог.

Флейта мне брошена в пыль.

Конец бесполезных странствий.

                       Соловки, 1928 

 

 

***

 

Небес, едва видны, синеют паруса

В далёкой гавани туманной и воздушной…

Горячий доедая «Круассан»,

Мы вон выходим из таверны душной.

 

И вновь приветливо встречает нас

Центральный рынок сумеречной ранью —

Он шумом полон в сей неясный час,

Предместия красноречивой бранью.

 

В своих фригийских, красных колпаках

На якобинцев грузчики похожи —

Над цинковою стойкой кабака

Они кричат и лезут вон из кожи…

 

Над чёрным кофе диспут прекращён.

Опять всю ночь, до самого рассвета

Писали мы — и спорили насчёт

Особенностей русского сонета.

 

Курили мы дешёвый «Капораль»,

Чей тяжек дым удушливый и сизый…

Тебе ль забыть, отрадная пора

Наивной дружбы и стихов капризных!

 

Париж, Париж… Тебя ли позабыть

В снегах Московии суровой,

Твоих дрожания зелёных и лиловых

Огней… Но непреложен путь судьбы…

 

Нагружены печалями элегий

Любили мы, когда над мостовой

Морковью нагружённые телеги

Зари предвосхищали торжество,

 

А над туннелем метрополитэна

Двух фонарей вишнёвые глаза

Казались фруктами — таких купить нельзя,

На них, должно быть, баснословны цены…

 

Толкаться там, где высятся стеной

Тюков нагроможденья и корзинок,

Вдыхая аромат тяжёлый и спиртной

На улице гниющих апельсинов,

 

Горячие каштаны покупать.

У толстых и нахохленных торговок…

Какая непролазная толпа!

Как звучно лошадей гремят подковы!

 

Как чешуями блещет рыбный ряд!

Хоть полон воздух сыростью и вонью,

Но обитательницы моря веселят

Глаза, усталые от долгого бессонья.

 

Ах, как тут не рассеяться тоске,

Когда над мокрыми корзинами с макрелью

На скользкой камбала распластана доске

Прохладно пахнет солью и Марселью…

 

Подходим так мы в нежной полумгле,

От рыночного удаляясь мира,

К полупустынной площади Шатлэ…

Уже гудят над Сеною буксиры

 

И кто-то в утомлённых фонарях

Лиловые огни поспешно гасит —

А утро подымает якоря

На синепарусном баркасе.

                       Москва, 1927 

 

 

***

 

Мечтателям любезны воскресенья

французских захолустных деревень…

Все свершено. Земли отдохновенье

Спокойно празднует душистый летний день.

 

Расположившись на своём пороге,

Болтает отставной солдат безногий

С односельчанами. И в сотый раз

Те слушают давно прослушанный рассказ

О канонадах Шмен-де-Дам или Вердена,

А сами думают о ярмарках и ценах

На поросят, вино, иль на маис —

 

Так в полдни затихающие эти

О пройденных путях рассказывает ветер

Воспоминанья старые свои…

 

Тяжёлой радостью и долгожданной

Работ оконченных — полны платаны,

Холмы и виноградники окрест,

 

И церковь, светлая, как спелый колос,

Откуда старого Кюрэ несётся голос

Полузаглохший — «Ite, missa est…»

                        Москва, 1927  

 

 

***

 

Шарахается в сторону

Пурга кобылой белою.

Чернеет небо вороном

Над степью омертвелою.

 

Подковный звон, копытный цок

И гиканье номада…

Как жёлто лунное лицо

Под шапкою косматой…

 

Ты ветра слышишь конский храп?

Над полем полуголым

Так тьма несётся по буграм

Наездником монголом…

 

Над телом павшего врага

Взлетает небо вороном.

Кобылой белою пурга

Шарахается в сторону.

                        Москва, 1927 

 

 

***

 

Не неловок рыбак нетерпеливый

Слишком резки его движенья —

Тонка обрывается леса

И летит огромная рыба,

Описав дугу золотую

В звучные, прохладные волны.

И взлетают розовые брызги,

И темнеют волны голубые,

Алою окрашены кровью

Золотого, раненого горла…

Лишь смеётся мальчик — всё ему забава.

Удочки собрав — домой уходит.

Вдаль, по тёмноголубой дороге.

Он уходит. С песенкой рыбацкой —

«О-э, О-э, рыба золотая,

                                        О-э,

Завтра я опять тебя поймаю,

                                                О-э!..»

                        Москва, 1927 

 

 

***

 

Лестницей млечной и зыбкой

Он на мансарду взбирается…

Не угасает улыбка…

Знает — и скрыть не старается —

 

Старый мечтатель, что скоро

Мёртвые, голые свесятся

Гроздья глициний… Есть горечь

Под полумаскою месяца.

 

Лжива ирония месяца!

Миг необъятный восстанет —

Вечер в окно моё свесился,

Снова беседовать станет.

 

Млечную вымеряв лестницу,

Миг необъятный восстанет —

Месяц усталый свесится

На одиноком каштане.

 

Смерть — путешествия вестница.

К новым вернувшийся встречам

Вечер в окно моё свесится,

Этот единственный вечер.

 

Вечно мгновенье знакомое…

Вечер лиловый восстанет…

Свесится вечер в окно моё,

Снова беседовать станет.

 

С нами премудрый и звёздный

Вечер — со мною да месяцем…

Тёмнолиловою гроздью

Вечер в окно моё свесится.

                       Москва, ноябрь 1927

 

 

ОТНОСИТЕЛЬНОСТЬ

 

Свернулась горизонта колесом цепь.

Висит земля, как гиря на часах.

Златым, тяжёлым маятником солнце

Раскачивается в высоких небесах.

 

О медленные солнечные взмахи

Ночей, часов, годов и дней…

Взлетает памятник — пылают маки,

Он падает — седеет мёртвый снег.

 

Качайся, маятник, над голубыми берегами,

Прекрасен ты, точнейший диск,

Прекрасны золотые колебанья

Твои… Но у меня в груди

 

Совсем другое протекает время,

Что длит существование моё —

Хронометром иного измеренья.

Стучит оно, вращается, поёт…

 

Глубокий времени поток неоднократно

Рекой поэтов называет род,

Зовёт его нещадным, невозвратным,

Медлительным и тягостным зовёт.

 

Пускай река течёт и тускло светит,

Впадая в незнакомые моря —

Моих времён неравномерный ветер

На круги возвращается своя.

                       Москва, 1927

 

 

***

 

А нам наградою — таких

Сердец разбуженных биенье,

Их слёз туман… Мои ж стихи —

Пускай на них с пренебреженьем

 

Напыщен и самовлюблён

Трибун иль академик взглянет —

Мои стихи — для всех времён

Мечтателей, бродяг и пьяниц,

 

Для тех, кто в жизни полюбил

Вино, любовь и вдохновенье,

Кто жизнь иную уловил

Сквозь этой тусклые мгновенья…

 

А вы, мечты мои, за вас

Сей миг приветствую, как праздник,

Спокойно с вами жду сейчас

Суровый час грядущей казни.

 

Вы, лёгкие! И больно мне —

И радостно полёт ваш милый

Следить — в огромной тишине

Моей тюрьмы, моей могилы.

                        Москва, октябрь 1927 

 

 

***

 

На незнакомом языке

Ты пела песенку несмело —

И поздних лип листва желтела

Там за окном, невдалеке…

 

Чужой и непонятной были

Слова протяжные ушли

И пальцы бледные твои

На чёрных клавишах застыли.

 

Перед грозой сосновый бор

Стоит недвижен, опечален,

Беды предчувствием ужален

Склоняет он зелёный взор,

 

Не в силах вымолвить ни слова —

Так звуков затихала зыбь.

И я увидел две слезы

На дне очей твоих лиловых.

 

И ветер за окном возник,

И липы бедные качнулись,

И скрыла пыль сплетенья улиц,

И лист упал… И в этот миг

 

Я песни понял смысл скрытый —

Пропела осени стрела

И утомлённо умерла

Душа тоскующей Хариты.

                        Москва, 1927 

 

 

МОЛИТВА <НРЗБ>

 

Я в дому твоём ни разу не был,

Только знаю — Словно вещий луч,

Господи Иисус, Хозяин неба,

Трижды благостен ты и могуч.

 

Всходит хлеб в полях твоих зелёных,

Что не знают каменных оград,

Праведники и святые жёны

Твой возделывают виноград —

 

Сам же ты певучею водою

Во дворе широком, у крыльца,

Овна кроткого лаская поишь,

Мощного и гордого тельца

 

Иль, пронзённые простёрши длани,

Отряхаешь камнями росы

Звёздных яблонь золотые дани

Ты на безупречные весы…

 

Вкруг тебя — поля чистейших лилий,

А над ними, в огненных лучах,

Белые стремительные крылья

Неумолчной музыкой звучат.

 

Вкруг тебя — сиянья золотые,

Голубая даль небесных вод…

И встречают ангелы Марию

У порога дома твоего.

 

Но туда, где дальний дом твой светит

Над дугою Млечного Пути —

Могут только мудрецы и дети

Безбоязненно пройти…

 

Я же — знаю, — вовсе недостоин

Созерцать владения твои —

Низок я, и пьян, и непристоен,

Жизнь мою влачу в земной пыли.

 

Но меня, в стыду моём и тленьи,

Не покинула твоя рука —

Дал ты мне отрадное уменье

Звуки и слова прилежно ткать.

 

И пошёл я, малый подмастерье,

По дорогам Франции моей

В дни народных празднеств и мистерий

Лёгкой песней радовать людей.

 

И молюсь я — ласкового взора

Да не отвратишь ты от меня —

В душу мне, бродяге и жонглёру,

Влей хоть каплю горнего вина,

 

Чтобы мог я в дни, когда чудесней

Всех чудес — весенняя трава,

В честь тебя слагать простые песни

И цветами крест твой обвивать.

                       Тифлис, 1927

 

 

***

 

Ветер плавает вдоль берегов.

Небеса — осенний сад плодовый…

Возовая мякоть облаков

Перезрела — и упасть готова.

 

Круг свершён. Но не устанет море

Порождать для гибели волну

И грядущий день повторит

Тот же самый путь — и отойдёт ко сну.

 

И опять, как вечер, трепеща,

Будет гаснуть, вспыхивать, томиться

И к уничтожению стремиться

Перезревшая моя душа.

                       Соловки, 1928

 

 

***

 

В упорстве самоотреченья лес

Прочь от себя бросал червонных листьев горсти —

И тусклый звон, и заглушённый блеск

Стояли над землею чёрствой.

 

И медленно в прозрачные поля

Телеги уплывали по дорогам,

И парусом большого корабля

Казалось облако на небе строгом…

 

И прошептал насмешливый мой друг

О том, что мир — прекрасная ошибка…

Скользнул цветок из удивлённых рук.

И стали внятными — досель неслышный стук

И мудрой смерти белая улыбка.

                       Соловки, 1928 

 

 

***

 

Ложатся хлопья снега и минут,

Снежинки за снежинкой, год за годом…

Подвластные полярным непогодам

Падут, взлетят — и падая уснут,

 

Безвольные, в сугробах, что растут

Нагих небес под молчаливым сводом.

К Лютеции моей с весны восходом

Так лепестки каштановые льнут…

 

Умолкни, сердце, день субботний празднуй.

Застынь, не воскрешат мечтою праздной

Немые тени погребённых нег.

 

Пусть над моей душою омертвелой

Расстелется ненарушимо белый,

Бесшумный и однообразный снег.

                       Соловки, 6 февраля 1929